— А теперь, — сказал Павел, когда прошло первое замешательство, — теперь, господин Стуре, я обращаюсь к вам. Я арестую вас, как изменника, потому что вы продали этому лапландцу значительное количество пороха и свинца и были с ним в сообществе.
— Надеюсь, — сказал Стуре, спокойно озираясь, — что никто не поверит этому вздору.
Но взоры его встретились только с суровыми лицами; до слуха его долетели угрозы. «Дело, писец! — шумели многие голоса. — Прочь датчанина! Убейте его, предателя!»
— Намерены вы повиноваться? — спросил Павел.
— Берите меня, я один и бессилен, — сказал Генрих, — но знайте, вы за это ответите.
Целая толпа вооруженной молодежи бросилась на обвиненных; часть их повалила Афрайю, связала его и вместе с каммер-юнкером отвела на берег; остальные бросились на лапландцев и схватили тех, кто был вооружен. Бедный народ рассыпался в диком бегстве, а квены и рыбаки бросились на оставленные припасы и со смехом принялись за дележ. Труп Мортуно подняли с проклятиями и с крутого утеса бросили в море.
— Это, право, самое лучшее, что только можно было сделать, — сказал про себя Павел, но вслух он осуждал поспешный поступок толпы и велел всем успокоиться.
Судья велел открыть дверь в церковь и вступил со своей свитой в притвор. Там было до тридцати пойманных лапландцев; увидав сумрачные лица вошедших, большая часть из них повалилась на колени и просила пощады. Афрайя сидел у стены. Ноги его были связаны, руки скручены за спиной. Судья взглянул на него и погрозил ему рукой.
— Ты, старый злодей, на этот раз не уйдешь от правосудия, — сказал он. — Много лет ты занимался колдовством, наконец-то ты в наших руках. Все зло падет на твою голову! Больше ты никому не причинишь вреда, не станешь насмехаться и богохульствовать, и думать о смутах и преступлениях. Что же касается остальных, — продолжал он, — то я вас пощажу, если вы сознаетесь в истине. Я выбью из ваших мошеннических голов истину, в этом уж будьте уверены. Подумайте об этом, пока вас доставят в Тромзое. Там вы дадите показания. А теперь, вперед! И кто только заикнется или сделает попытку к бегству, тот горько раскается. Возьмите старого злодея и стащите его в лодку.
О бегстве нечего было и думать. У всех были связаны руки, но теперь нескольких развязали и велели им отнести Афрайю на куттер судьи, стоявший уже под парусами. Старик не проронил ни слова, ни одна складка в лице его не выражала беспокойства или боли, хотя с ним и обращались не по-человечески и жестоко стянули его веревками.
Судья Паульсен прошел теперь в главный притвор, где сидел Стуре. Его отделили от лапландцев, у дверей стоял вооруженный часовой, для того, чтобы помешать его переговорам с Афрайей. Он погрузился в тяжелые размышления и имел довольно времени подумать о своей судьбе, но то, что случилось с ним самим, он считал далеко не таким важным, как то, что делалось вокруг него.
Внезапная смерть Густава, Олафа и бедной Гулы сильно потрясла его. Он думал об Ильде, о горе Гельгештада и о несчастном старике, который попал в руки жестоких врагов. Что с ним будет? Что они с ним сделают? Более чем на сто миль вокруг не было такой власти, которая могла бы сдержать их свирепость. Он боялся если и не худшего, то, все-таки, довольно дурного и ужасного, а что мог он сделать? Единственный его друг, единственный защитник несчастного Афрайи был Клаус Горнеманн. Где он был теперь? Зачем не было его здесь? Не болен ли он? Не умер ли? Кто это знал! Но Стуре был уверен, что он придет, если только жив, и эта мысль оставалась единственной надеждой, единственным лучом утешения в его путанных, невеселых мыслях.
Когда вошел судья со свитой, Стуре с неудовольствием отвернулся от его красного порочного лица.
— Встаньте, сударь, — сказал Паульсен строгим деловым тоном.
— По какому праву меня арестовали и дурно со мною обходятся? — возразил Стуре.
— Это вы узнаете в Тромзое, — отвечал судья, — где займутся вашим процессом.
— Я требую, чтобы мне объявили мое преступление.
— Вы уже слышали, вас обвиняют в государственной измене.
— Если так, — воскликнул заключенный, — если действительно, вы настолько безумны, что взводите на меня такое тяжкое обвинение, то никто не может здесь быть моим судьей. Я дворянин королевства и подлежу королевскому суду. Я офицер и уже как таковой подлежу приговору норвежского губернатора.
— Вы во всем заблуждаетесь, — отвечал судья. — Вы поселились и живете в Финмаркене, а эта область имеет свои собственный высший суд с правом жизни и смерти. Этому суду подлежат все, не исключая и дворян. Суд в Тромзое пополняется в особенных случаях шестью добавочными присяжными заседателями из самых уважаемых людей в стране, и против приговора этого суда нет апелляции.
На лице Стуре отразилось смущение, вызвавшее торжествующую улыбку со стороны судьи.
— Я отдал приказание перевезти вас в Тромзое, — продолжал он. — Вы были дворянином и офицером, я сам носил когда-то шпагу. Я буду обращаться с вами сообразно с вашим бывшим положением, если вы дадите мне слово терпеливо покориться и не делать попытки к бегству.
— А если я этого слова не дам?
— Тогда я должен буду употребить в дело все средства, чтобы помешать вашему бегству. Все ваши соучастники лежат связанные в каюте.
— Клянусь Богом, — воскликнул каммер-юнкер, сжав кулаки, но тотчас же опустил руку и сказал хладнокровно, — я терпеливо подчинюсь всему, что вы от меня потребуете; но не думайте, что ваши действия останутся без суда и расправы.
— Молчите, — сказал судья, — это бесполезные слова. Вы заслужили вполне то, что вас ожидает. У нас есть суд и законы. Вы должны вынести то, к чему вы будете присуждены по совести и по букве закона. Никто не может с нами не считаться по этому поводу, даже сам король.
В этом объяснении была ужасная правда, и Стуре понимал его значение. Его хотели уничтожить не самовольно, а на законном основании; и если только удалось собрать против него какие-либо доказательства, то он погиб.
— Следуйте за мной, — сказал судья.
Он пошел впереди, по обе стороны заключенного находилась вооруженная стража. Когда кортеж проходил мимо Павла Петерсена, он посмотрел на арестованного, стараясь сделать серьезное опечаленное лицо, но Стуре ответил ему презрительным взглядом.
— Как чувствует себя Гельгештад? — спросил он судью.
— Он лежит без сознания, — отвечал Паульсен. — Вы причинили ему великое зло.
— Не я! О, не я! Другие это сделали, и они ответят за это.
Судья ничего не сказал, так как на площади их встретили криками и проклятиями. Вооруженная стража теснилась около заключенного с серьезными озабоченными лицами, стараясь защитить его от толпы, которая хотела вырвать из их рук вероломного датчанина и отомстить ему. Дикая масса полупьяных, грубых людей, упустивших из рук Афрайю и его товарищей, теперь дошла до такой ярости, что Стуре ждал момента, когда нож или камень попадут в него и покончат с ним. Он не дрожал перед такой смертью и спокойно глядел на бушующую толпу; но все-таки до некоторой степени потерял мужество. В толпе были многие, кому он делал добро, а теперь его осыпали бранью, и ни один голос не раздался в его пользу, ни одна рука не поднялась на его защиту. Ему даже показалось, что некоторые владетели гаардов и купцы с радостью готовы были выдать его буйным квенам и островитянам. Вдруг перед ним появился Павел Петерсен, так как судья охрип и ничего не мог сделать: его, очевидно, никто не уважал. Петерсен положил левую руку на плечо арестованного, а правую протянул над толпою и закричал изо всей силы:
— Повинуйтесь и расступитесь, или вы будете раскаиваться. Этот человек во власти закона, по закону и должно его судить. Он не уйдет от своего наказания. На гласном суде в Тромзое над ним будет произнесен приговор его судьями. Вы же убирайтесь теперь прочь, если не хотите чтобы вас схватили и строго наказали.
Слова эти подействовали сразу. Все боялись писца, потому что хорошо знали его. Руки с зажатыми в них ножами опустились, образовался свободный проход, и Павел сказал с участием: