«Giardini dell’Alcazar — de’ mauri Régi delizie — oh quanto…»[39] Четырехкратное до, подобное ударам гонга, затем клубок арабесок и переливов на пути к грандиозному пронзительному фа, перелетавшему статую генерала, и в завершение — умопомрачительное срединное до. Так выходит на сцену Альфонс XII, король Кастилии, так свою битву выиграл сорок лет назад старый маэстро, когда бразильский император Дон Педро, аплодируя ему, едва не отбил ладоши. Увы, я не узнавал свой прежний голос и не мог понять, как относиться к новому. В моем распоряжении был другой инструмент, вот и все. Отзанимавшись полчаса, я уступал место сразу трем ученикам. После меня очкастый бухгалтер из «Ллойд Сабаудо», фельдфебель карабинеров (синьор Каластроне) и коротконогая дама с тонкой талией и пагодой накладных локонов, жена промышленника, который ее не понимал (это она сказала мне сразу), репетировали трио из «Ломбардцев» Верди. Однажды, сидя на площади в двух шагах от прилавка с кефалью и кальмарами, я долго слушал перепевы («Quai voluttà trascorrere…»), изливаемые на недовольных прохожих. Мадам Пуаре несколько раз приглашала меня в гости. Она жила на небольшой вилле с кружевным фасадом и башенками, к которой вел подъемный мост. Мы знали ее под настоящей фамилией — ди Караваджо, Пуаре была фамилия мужа. Она дебютировала в «Сельской чести» Масканьи на сцене города Понтремоли, после чего исчезла из поля зрения. Она не взяла ничем, кроме голоса. От нее я узнал, что старый маэстро, со мной неизменно застегнутый на все пуговицы, считал меня единственным стоящим учеником, подаренным ему судьбой за пятнадцать лет преподавания. Единственным, разумеется, после самой мадам. Неужели они все сговорились и издеваются надо мной? Мне трудно было поверить, что это не так. Я решил осторожно выведать мнение о себе старого маэстро, и он развеял мои сомнения. Я услышал, что ни синьора Пуаре (куда уж ей!), ни инженер из городского трамвайного депо, который воем Амонасро[40] заставлял торговцев рыбой удивленно задирать головы, ни дочь директора психиатрической лечебницы (таинственная Миньон и коварная принцесса Эболи[41]), ни жеманный дрожащий Неморино[42] бухгалтера, ни даже (особенно этот!) бедный синьор Каластроне, в подметки мне не годились. Им всем не хватало того, что он называл «перец под хвост». В «Santa medaglia» Валентина, юного героя с конопляной шевелюрой, в сцене с крестами и сцене смерти[43], если все будет хорошо, меня признают новым Кашманом[44]. После этого разговора я готов был провалиться от стыда. Именно мне, библиотечной крысе, повезло с перцем под хвостом? А что толку, если на мою долю приходились самые пресные партии оперного репертуара?
Возможно, все и было бы хорошо, не вмешайся в дело сам черт: с перцем или без перца, удача, не успев улыбнуться, показала мне хвост. Однажды, вернувшись после недолгого перерыва в занятиях с дачи, я узнал о скоропостижной кончине старого маэстро. Я увидел его лежащим на узком холостяцком одре, среброкудрого, в черном костюме. Он стал совсем маленьким. Комнату украшали дипломы, царские медали, венки из искусственных цветов и рамки с газетными вырезками. Любимые ученики сменяли друг друга возле усопшего, поддерживая форму тихими ми ми ми в маску. После похорон я снова уехал на дачу, а вскоре меня поглотила пармская казарма «Ла Пилотта». Если пение рифмуется с терпением, то для меня оно рифмовалось с терпением старого маэстро. Думаю, он унес с собой в иной мир и ту звучащую мечту, то свое поющее alter ego, которые, почти без моего ведома, но определенно за мой счет открыл и искусно создал во мне — быть может, чтобы вновь обрести свою далекую молодость. Когда много лет спустя я поддался искушению проверить себя, сидя над клавишами, то обнаружил, что глухое ми Великого Инквизитора и контрабасовое ре толстого Осмина вернулись на прежнее место. Но к чему они были мне теперь?
УСПЕХ
Вчера вечером старший клакер, должно быть, заснул на спектакле. (Хорошая, хотя и не самая популярная опера располагала ко сну, затрудняя дозирование одобрительных «браво».) Только этим я могу объяснить, почему арию баса из двух куплетов прервали несвоевременные аплодисменты в конце первого куплета, где не было ни музыкальной концовки, ни соответствующего голосового эффекта, чтобы оправдать неожиданные овации. Что случилось? А то, что старший клакер, проснувшись, подал не вовремя сигнал, только и всего. Ошиканный зрителями певец не сразу смог продолжить арию; но клака успела себя выдать, и когда бас, постепенно понижая голос, дотягивал заключительную ноту, никто уже не принял усталые хлопки, раздавшиеся в подозрительной части театра, за чистую монету.
К клакерам следует относиться с большим снисхождением. Вряд ли им хорошо платят за ту понятную роль, какую они играют в случаях, когда публика оказывает несправедливо холодный прием представителям оперного искусства. Без аплодисментов опера, мелодрама не согревает сердце, перестает быть полноценным спектаклем. Не иметь возможности увидеть перед опущенным занавесом вышедших на поклон Радамеса и Рамфиса после синхронного «Immenso Ftà»[45], отказаться от желания разглядеть с близкого расстояния их халаты, тюрбаны, значит лишиться половины удовольствия, которое может доставить «Аида»; не поддержать одобрительным аханьем слова Спарафучиле, только что предложившего Риголетто гнусную сделку, значит, по меньшей мере, расписаться в собственном бездушии, в полном отсутствии сочувствия ближнему. То, как он произносит эти слова, — звук не сложный, но это не просто звук, а символ всей жизни подводного обитателя. Кто жил в съемных комнатах, в третьеразрядных гостиницах и пансионах, слышал тысячи раз подобные «голоса из подполья», не имеющие никакого отношения к Достоевскому.
Вчерашние аплодисменты вернули меня назад, в то время, когда клакеров вербовали среди брадобреев. Клакерство не было их профессией, оно было страстью, и нет ничего плохого в том, что эта страсть приносила им еще и крохотный доход. Меня самого, когда я решил брать уроки бельканто, приобщил к «кругу посвященных» мой парикмахер Пеккиоли. Главный клакер в городе, Пеккиоли был оперным гурманом и редко использовал в качестве сигнала щелчок пальцами. В самых известных местах, в конце наиболее эффектных арий, он предоставлял свободу действий своим адептам и зрителям с билетами, приобретенными в кассе. Для себя он оставлял исключительно трудные случаи; какое-нибудь pianissimo, какое-нибудь редкое diminuendo, самые рискованные низкие ноты. И вот тут у него вырывалось чуть слышное, но такое естественное «браво», что никому в голову не могло прийти, что за этим шепотом стоит цена, тариф.
Должен сказать, что я не принадлежал к числу его любимых клиентов, пока не доверил ему свою певческую судьбу. Как редкий клиент из тех, кто прибегает к услугам парикмахера лишь для того, чтобы постричься, и отказывается от мытья головы, от лосьонов и дорогих массажей, я не мог пользоваться его расположением. Тем не менее, однажды он решил прибегнуть к моей временной помощи, и как-то вечером я оказался в отряде его клакеров. Случай был необычный и потому сложный. Богатый житель нашего города, переселившийся в Италию из Аргентины, давал концерт из своих сочинений. Хосе Ребилло, художник-пуантилист и автор разнообразных музыкальных произведений, не был композитором в собственном смысле слова, говорили даже, что он не знает нот и сочиняет музыку для своей пианолы, вырезая ножницами бумажные ленты и перфорируя их при помощи специальных пробойников. Продукцию его пианолы записывали, гармонизировали и оркестровали другие.