— Да, да, — заторопился Никонов, — Я говорю, что он действительно останавливался перед чайной. Но остановиться перед чайной — это же еще не значит обязательно пить там. Он показывает, что зашел купить сигарет. И свидетели видели его машину, но не видели, что он пил. А между тем, хотя прямых доказательств нет, всеми принято, как несомненное и твердо установленное, что шофер был пьян. Об этом, не дав себе труда разобраться, писала наша газета, в этом уверены все в городе, и мы сами, даже не замечая того, испытываем давление со всех сторон. То, что нам при других обстоятельствах предстояло бы доказать, мы вынуждены сейчас опровергнуть в лучшем случае.
В этом месте у Никонова было заготовлено несколько исторических примеров величайших заблуждений, в которые впадали не только отдельные личности, но и большие массы людей. Однако прокурор перебил его:
— Какое это мы испытываем давление со всех сторон? Нас что, принуждают к неправильному ведению следствия? — Овсянникову хотелось положить теплую ладонь себе на бок, потому что, как только он стал раздражаться, боль усилилась. — Я никакого давления не испытываю ни с какой стороны и думаю, на вас тоже никто давления не оказывает.
— Да, конечно, — поспешил оправдаться Никонов и почувствовал, что исторические примеры будут невозможны. — Я не о том давлении, чтобы нас вызывали, давали какие-то указания, а о том, которое…
— Понятно. Продолжайте.
Никонов кивнул и мысленно перескочил еще через несколько пунктов, которые вдруг показались ему неубедительными. Он перешел сразу к показаниям пастуха и прицепщика. Здесь он чувствовал себя особенно твердо и потому приберегал их напоследок.
В их показаниях, по видимости неопровержимых, он уловил слабое место. С самого начала ему непонятно было, что могли в такой поздний час делать в поле эти двое совершенно разных по возрасту людей, из которых один другому в отцы годился? Куда они шли и что объединяло их? И он установил это: оказалось, у Молодёнкова родилась дочь, и вот это событие праздновалось.
— Вы понимаете, Владимир Михайлович, они были пьяны. Или, по выражению Молодёнкова, «оба веселые». А раз это так, они не могли чувствовать запаха водки от Карпухина. Это же известно: если человек выпил водки, он не чувствует запаха водки от другого человека. Вы понимаете? А это значит, что их показания недостоверны?
— Значит, свидетели были пьяны. Ну, а инспектор ГАИ? Он что, тоже был пьян? Он ведь с ними не праздновал.
— Нет, инспектор, конечно, не был пьян. Но легко представить, как было. Он подошел к Карпухину, когда Молодёнков и Чарушин держали его. Водкой пахло от них, но запах был так силен, что инспектору все сразу стало ясно. Ясно потому, что он уже был подготовлен к этому выводу всем предыдущим. Цепь его рассуждений очень проста: шофер сбил человека, убежал, чтобы скрыть, что был пьян, пойман, пахнет водкой. Вполне понятно, что пахнет от него, тут и проверять нечего. А как раз это и надо было проверить.
— Ну, а пассажиры проезжавшей машины, посторонние люди, один из которых плюнул на вашего Карпухина? Они почему утверждают, что он был пьян?
— Владимир Михайлович, в таких случаях одному стоит сказать, и для всех становится несомненно. Это как очевидцы, которые искренне верят, что своими глазами видели то, чего никогда не было.
— Давайте все же подведем итог. А то так можно бесконечно. — Овсянников начал загибать пальцы на левой руке и, взглянув на них, увидел, что они желтей, чем обычно, и на побелевших суставах резче обозначаются кости. И ему жаль стало и эти пальцы свои, из которых уходила жизнь, и себя. Но он справился. — Давайте по порядку. Значит, так: шофер выехал из дому в дальний рейс и, проехав милицейские посты, останавливается у первой же чайной, но не для того, для чего вообще останавливаются около чайных, где, как мы знаем, есть всё, кроме чая, а для того, чтобы купить папирос. — Он посмотрел на Никонова. — Допустим. Хотя проще предположить, что опытный шофер, отправляясь в рейс, взял папиросы из дому или купил их в городе. Далее. Он сбил человека и, хотя тот, вполне возможно, был еще жив, скрылся, не оказав ему помощи. В каких случаях, мы знаем из практики, шофер пытается убежать? Когда он пьян и хочет скрыть это отягчающее обстоятельство. Во всех остальных случаях убегать самому, оставив машину на месте преступления, согласитесь, просто бессмысленно. Однако нам предлагают думать, что он находился в состоянии шока… — прокурор опять внимательно посмотрел на Никонова. — Допустим и это.
И он загнул следующий палец. Вот так, по пунктам, загибая все новые пальцы, он разобрал доказательства одно за другим. Всё то, что Никонов складывал по крупинке, что наедине с собой составляло тайную радость маленького открытия, с чем были уже связаны честолюбивые мечты. И когда Никонов услышал это от другого человека, произнесенное вслух, холодно, со скрытой иронией, он испытал мучительный стыд. Все выношенное им с любовью показалось сейчас таким неубедительным, что он сидел уничтоженный.
— Не слишком ли много допущений? Столько разных людей, и все ошибаются в очевидном случае.
Чувствуя, что это провал, что гибнет, Никонов забормотал что-то о чуткости, о том, что Карпухин уже дважды пострадал безвинно и потому надо быть особенно внимательным к нему, пока у него не надломилась окончательно вера в справедливость. Но это сейчас вышло так неловко, что даже прокурор, чтобы не смотреть на него, встал и прошелся по комнате, неся с собой свою боль. Он остановился у старинной печи из крупного кафеля с бронзовой, давно не чищенной отдушиной. Когда-то в доме этом с крепкими стенами и маленькими окнами жил богатый прасол, и теперешний темноватый кабинет прокурора Овсянникова был частью его гостиной, которую разделили перегородками, что особенно заметно было по потолку, где они перерезали лепные, уже неясные от многих побелок украшения.
Заложив руки за поясницу, Овсянников прислонился ладонями к кафелю. Но тут же отстранился: холодное прикосновение было ему сейчас неприятно.
— Это ваше третье дело? — спросил он.
— Третье… — сказал Никонов. Весь потный от стыда, он сидел глубоко в кресле, спиной к нему, не смея повернуться.
Молчал Овсянников долго, словно судьбу его взвешивал на весах, и ждать было невыносимо. А когда заговорил, голос, против ожидания, был печален и мягок:
— Вам, наверное, показалось, что это одно из тех дел, которым суждено прошуметь и войти в учебники? А это обычное дело, ясное уже с самого начала. Третий раз судят преступника — и всё не виноват! Да не бывает так, вы уж опыту моему поверьте. Раз не виноват, два не виноват, а чтоб и третий раз всё безвинно — не бывает! Я понимаю, вас увлекла идея защитить невиновного, одному пойти против всех. А как уж она возникла, идея-то эта, сразу и факты сами под нее выстроились. Вот ведь что! Вы не думайте, что я не понимаю. Я понимаю: вы, молодой человек, пришли ко мне, рискуя навлечь на себя неприятности, быть может, выговор получить. Что ж греха таить, бывает и так, что свой выговор дороже чужой жизни. А вы вот не побоялись. Я это понимаю и ценю. Только идея ваша, сама по себе правильная, к этому случаю неприменима. Вам защищать хочется? Защищайте! Только того, кого следует. Защищайте не преступника от справедливой кары, а общество от преступника. Вот что нам с вами доверено. И в этом наш высокий гуманизм.
В маленьком городе этом, где телефоны стояли главным образом в учреждениях, а остальные, личного пользования, все были наперечет, так что абонентов вызывали не по номерам, а просили телефонистку: «Соединика меня, Маша, с Петром Васильевичем», любая новость тем не менее распространялась с быстротой мысли, на какую современная техника пока еще не способна.
Никонов только вышел от прокурора, так что захоти Овсянников, и то не успел бы никому ничего сказать, а в городе уже всё знали.
Пройдя не больше квартала, встретил он на улице вдову Мишакова, Тамару Васильевну Мишакову. Руководительница одного из четырех детских учреждений — детсадов — она была известна в городе не только по мужу, но и по себе. Женщина видная, она часто присутствовала на совещаниях — и в роно, и в райисполкоме, приглашали ее и в райком партии — и везде она умела выступить и, если надо, со всей принципиальностью поставить вопрос. Она шла сейчас по улице, неся свое горе, как укор, и на поклон Никонова головы не повернула. Но шагов за десять остановилась вдруг: