Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сто долларов!» Вот это они быстро освоили. Как раньше без бутылки понимать не хотели, так теперь — без ста долларов. А всех дел — вентиль отвернуть. Зачем им работать, надсаживаться? Нет, убеждался старик, порядка здесь не будет. Не нужен он им, не хотят. Так легче.

Сам он умел все, он только о цене договариваться не любил, не ронял себя. Считал так: за хорошую работу и платить должны по совести, а сколько — сами знают. Но случалось, чем неотвязней упрашивают, тем стеснительней становятся, когда надо платить. К этим людям второй раз он не шел, сколько бы ни просили.

Что он — немец, узналось, когда оба его сына собрались уезжать в Германию, спешно переделались в немцев. Разыскали нужные справки, про которые он и не помнил, будто бы и метрика его уцелела, а может, их и не было, тех справок, заставляли его одеться поприличней, возили то в одно, то в другое учреждение, предъявить как живое свидетельство, и, затягивая галстук, он впервые так ясно увидал, какая старая у него шея. Жизнь прожита, вот и сыновья уезжают.

Надо было бы, собравшись по-семейному, обсудить все, но решалось в спешке, как само собой разумеющееся: сыновья с женами, с детьми уезжают, старики остаются.

При них — внук, Богом обиженный. Мол, приживутся, устроятся на новом месте, тогда их вызовут. И когда подошло уже совсем близко, старуха не выдержала:

— Отец, может, и мы — тоже?

— Куда? Кто меня там ждет? Нет, лучше уж так, чем никак.

А на душе камнем лежала обида: не должны были сыновья бросать их, он бы не поехал, а все равно не должны были.

Младший сын продал квартиру, старший собрался продать дом и подолгу шептался с матерью. Дом этот он сам в свое время переписал на сына и теперь, слыша эти потаенные шептания, ждал. И настал день, сын положил перед ним нужные бумаги и пальцем указал, где расписаться, будто все это само собой разумелось и обговорено заранее.

Когда-то палец этот, крошечный, розовый, с мягким ногтем, сын глубоко занозил щепкой, он зубами выдернул занозу, выступила капелька крови, он отсосал ее. Как же сын горько плакал, как безутешно плачут дети.

Старик сидел, а сын, рослый, сильный, стоял над ним, и крупный палец с каменным треснутым ногтем твердо указывал, где расписаться.

— Не здесь, отец! Вот где.

Отцом назвал… Ручка задрожала в пальцах, и, сильно давя, вывел корявую подпись, черту своей жизни подвел.

Так остались они втроем с немым внуком. Его старику больше всех было жаль.

Потому и не сопротивлялся ни в чем, боясь, что внука увезут с собой. А кому он, головой поврежденный, нужен там? Всем — лишняя обуза. Но жену за то, что сыновьям во всем потворствовала, ее он простить не мог.

— Отец, что ж ты меня казнишь? — бывало спросит, утирая глаза концом фартука. — Так и будем молчком жить?

И приучилась разговаривать с немым. Зимой — а зима в том году стояла снежная — оденет его тепло, шарфом подвяжет воротник, брюки ватные, валенки растоптанные, подшитые, и выведет посидеть на солнышке. И пока усаживает, подстелив на деревянное крыльцо старую телогрейку, все говорит, говорит с ним ласково:

— Смотри, какой ты у меня ухоженный, чистый, обстиранный весь. На тебя и полюбоваться не грех. А ты меня все никак не зовешь. Я — бабушка твоя. Баба Аля.

Мне же обидно. Скажи: ба-ба. Ну? По губам моим смотри: ба-ба… А-ля…

И раздавался дурной утробный голос:

— Та-то…

Теперь не узнаешь, да и что толку винить кого-то задним числом. Говорили, оттого все, что невестка, когда носила его, гриппом заразилась. А может, роды так принимали, сдавили щипцами. Но вынесли его в одеяльце почти пятикилограммового: гордитесь, папаша. Потом уж замечать стали…

И вот пока сидит он так на порожках, раскачиваясь, не раз она выбежит руки его пощупать: не замерз ли? Или синичкам подсыплет корма, чтобы вились вокруг него.

Птицы его не боялись, сядет на перила, долбит клювом семечку, на шапку к нему садились. Но как-то старик глянул в окно, и сердце дрогнуло. Солнце зимнее клонилось к снегам, и туда, на закат, на березы в розовом инее, смотрел внук осмысленным взглядом. Собака сидела у его валенка, он запустил пальцы в теплую ее шерсть, и из глаз его текли по щекам слезы.

Только через полгода пришло первое письмо оттуда, из Германии, — от старшего сына. И младший приписал несколько строк. Почтальон Валя проезжала на велосипеде, сунула конверт на ходу: «Дед, гляди, какое тебе письмо. И марка заграничная. Это кто ж тебе пишет?»

Зимой снимал тут дачу научный работник, бывало, за полночь горит свет в окошке, видно сквозь голый сад, как он сидит там, пишет, голову наклоня, а фонарь над крыльцом освещает снега вокруг. Вот на этот свет одинокий и залетела Валентина, пакет привезла. Летом научник съехал, а она стала в два обхвата. Как раз напротив этой дачи прорвало водопровод, вместе с двумя слесарями старик рыл яму, весь был в жидкой глине, когда Валя, притормозив, ногой опершись о землю, достала из сумки конверт. Старик вылез из ямы, руки у него тоже были в жидкой глине. «Сунь в карман».

Прочел он письмо в обед, сидя за сараем, подальше относя от глаз: читать он мог пока еще без очков. Прочел, снова прочел. Писали, будто глаза отводили. И не мог понять, в кого у них сердца такие каменные. Сына убогого и того упомянули для приличия.

Войдя в дом, молча положил конверт на стол. Старуха увидела и слезами омылась.

Сколько раз она перечитывала письмо, одному Богу известно: читает, и губами шевелит, и шепчет про себя. Она и внуку читала вслух, сядет рядом с ним на порожках: «Вот про тебя мама с папой спрашивают…» Все же не выдержала:

— Отец, много ли нам жить осталось? Ну в чём, чем я такая перед тобой виноватая?

Ты бы хоть пожалел меня. Виновата — прости. Неужели всей жизнью нашей прожитой я не отслужила тебе?

И жалость непрошеная шевельнулась было в сердце. Но сдержал себя.

Уходил он рано: летом в поселке работы много. А тут еще взялся сложить гараж. В конце их улицы профессор купил машину, стояла она во дворе новенькая, для нее и потребовался гараж, запирать на ночь, пока не увели. Вдвоем с парнем залили они ленточный фундамент, оставалось стены вывести да крышу накрыть. Материал весь завезен, прислоненные к деревьям, стояли ворота гаражные, сварные. И парень попался непьющий, здоровый: с Украины приехал на заработки. Они замесили раствор, работа пошла споро: парень подносил, он клал. Не кирпич, блоки литые, шлаковые; по рейке да по отвесу стена быстро росла. Была она ему уже по грудь, увидел, Лайка вертится снаружи, поскуливает, она будто звала его, проникнув внутрь, дернула зубами за штанину. Он рейкой замахнулся на нее.

Обычно, как бы рано ни уходил он, старуха успевала молча подать завтрак. Этот раз она что-то заспалась. Ночью слышал, как она вставала, шаркающие ее шаги в той комнатке, где она спала с внуком. Но, наломавшись за день, он спал крепко. И утром ушел, выпив молока натощак.

Лайка крутилась, мешая работать, убежит и снова вернется, ему стало не по себе.

Но они как раз недавно сделали второй замес, нельзя было оставлять его, не выработав: закаменеет. К обеду, часам к двенадцати, доскребли последний раствор, парень остался вымыть мастерок, лопаты, и, когда старик шел домой, Лайка бежала впереди: отбежит, оглянется на него, подождет и снова бежит.

Старуха лежала на спине, будто спала. Но ни храпа, ни дыхания ее не было слышно.

Рот открыт, губы синие, по ним ползали мухи.

— Аля! — позвал он, отогнав мух.

Нет, не дрогнули полуприкрытые веки, не поднялись. Тускло блестели притененные белки глаз. Она была уже холодная, и отвердели складки желтой колеи, придавленные подбородком. И такая седая, какой он ее никогда не видел.

«Что ж ты!» — упрекнул он, согбенно сидя около нее на табуретке. Все слова, которых не дождалась она при жизни, мысленно говорил он ей теперь. А на крыльце мычал, возился неразумный их внук.

Когда старик оглянулся, все вокруг словно другим стало. За что браться, как без нее жить, он не знал. Накрыл полотенцем лицо, чтобы мухи не садились, и опять сидел, опустив руки. Встал, пошел за чем-то, а за чем пошел — забыл, и стоял посреди кухни, плохо соображая. Но мычание внука, «та-то» утробное, вернуло ему разум.

70
{"b":"274484","o":1}