— Кто там из вас трос крепил?
— Я крепил! — коротко отозвался белобрысый матрос, одетый в светлую робу.
— Ну вот что, олух царя небесного, когда погрузка закончится, поднимешься на борт, доложи своему ротному, что я просил тебя на час под ружье поставить. Понял, что я тебе сказал?
— Так точно, понял!
— И понял, что ты олух?
Матрос помолчал мгновение, но потом выдавил из себя:
— Так точно, господин баталер.
— Ну то-то же! Распустились, сволочи, вконец…
Что-то пробурчав под нос, баталер отошел от борта. А белобрысый матрос на барже — это был Краухов, опустил голову, прикусив губу от обиды. Он понимал, что каждый из матросов, кто слышал этот разговор, глубоко сочувствует ему, но почему-то чудилась в их глазах затаенная усмешка, а проступавшее на их лицах сочувствие воспринималось уже как откровенная и обидная жалость, и оттого на душе становилось еще муторнее. На товарищей он старался не смотреть.
Когда разгрузку баржи окончили, Сергей поднялся на палубу последним и побрел к люку, глядя себе под ноги. Он не видел ничего вокруг себя, но уже возле самого люка каким-то шестым чувством ощутил опасность. Вскинув голову, матрос встретился взглядом с мичманом Тирбахом, смотревшим на него в упор, и, еще ни о чем не успев подумать, вскинул руку к бескозырке. И только тогда он сообразил, что едва не нарвался на серьезную неприятность. Если рядовой не приветствовал офицера, за это наказывали строго.
Мичман на приветствие не ответил, продолжал глядеть в упор на остановившегося матроса. Взгляд его скользнул вниз и застыл где-то на уровне подола парусиновой рабочей рубахи. Видя, что мичман ни о чем его не спрашивает, Сергей хотел было двинуться дальше, но Тирбах стоял так, что преграждал путь к люку. Чувствуя неловкость, матрос снова вскинул руку к бескозырке и привычной скороговоркой произнес:
— Разрешите идти, вашблагродь?
Но отвечая на вопрос, мичман ткнул пальцем куда-то в живот Краухова и, почти не разжимая губ, спросил:
— А это что? Что за дрянь на рубахе?
— Так ведь кровь это, вашблагродь!
— Вижу, что кровь. Но откуда?
— Так ведь погрузка была, вашскородь. Туши грузили, все, извольте знать, перемазались.
— А я тебя не обо всех спрашиваю. Ты сам отчего перемазался?
— Так погрузка же шла, вашблагродь!
— Заладил, как попугай: погрузка. Поаккуратней нельзя было?
— Никак нет.
— А если нет, то постираешь одежду после обеда, высушишь и покажешь ротному.
— Так это же невозможно!
— Ты как офицеру отвечаешь, скотина?
— Виноват, вашблагродь. Но сами посудите: вода горячая на стирку только завтра будет, сушить на палубе сегодня тоже нельзя. Вот и получается, что невозможно!
Будь Сергей не взвинчен после замечания баталера, воздержался бы он от последнего восклицания. Но теперь уже было поздно. Глаза Тирбаха сузились, он по-кошачьи быстро оглядел опустевшую палубу, шагнул вперед и, неожиданно вскинув руку, резко полоснул матроса по лицу кончиками пальцев. Потом еще несколько раз слева направо и справа налево, придыхая при этом:
— Я тебе покажу, свинья, как с офицером спорить. Я тебя отучу, свинья, от пререканий!
Сергей стиснул зубы так, что свело челюсти. Застыв по стойке «смирно», он не отрывал рук, вытянутых по швам, но уже закололо в висках и наползала, на глаза багровая пелена бешенства. Но как раз в этот момент, когда уже совсем обрывалась истончившаяся ниточка терпения и должно было свершиться непоправимое, сбоку совсем близко прозвучало резко, как щелчок кнута: «Смирно!»
Перед Тирбахом и Крауховым стоял командир корабля капитан первого ранга Небольсин. Не давая обоим опомниться, он властно произнес:
— Мичман, прошу вас остаться, а ты ступай вниз…
Проследив глазами за тем, как ссутулившийся матрос скрылся в горловине люка, Небольсин повернулся к Тирбаху, молча оглядел его. Губы командира брезгливо скривились. Далекий от матросов не меньше, чем любой офицер корабля, никогда не понимавший и не любивший их, он все же терпеть не мог рукоприкладства и считал его позором для офицерства. С полминуты он молча глядел на мичмана, который не выказывал никакого смущения, его молодое лицо выглядело совершенно безмятежно, будто бы и не был он виновником безобразной сцены. И именно эта безмятежность, ледяное спокойствие в глазах мичмана мешали Небольсину произнести вслух то слово, которое так и вертелось у него на языке. Командиру вдруг стало ясно, что любые его слова отскочат как мячики от этого выхоленного прибалтийского барончика, который, как помнится, был дальним родственником светлейшего князя Ливена, недавно назначенного начальником нового флотского учреждения — Морского генерального штаба.
— Вот так, — тягуче произнес Небольсин, — вот так… Думаю, что устав должен соблюдаться одинаково строго и нижними чинами, и офицерами.
Тирбах слушал внешне вроде бы внимательно, но с едва заметным пренебрежением. И совсем неожиданно для себя Небольсин сказал со злостью:
— А в общем, знаете, мичман, мне стыдно за вас. Идите…
Вечером Краухов на ужин не пришел к столу. Ярускин, который уже знал о том, что случилось, сказал товарищам, что надо сейчас же идти на поиски — как бы до беды не дошло.
Сергея с трудом отыскали. Он притулился за зарядной частью шестидюймовой пушки, держа в руках папиросу, торопливо и глубоко затягивался дымом. Молча исподлобья взглянул на подошедших товарищей, отвернулся к переборке. Ярускин и Вальцов подошли поближе, постояли рядом, не зная, о чем говорить.
— Ты, это, Серега… бросил бы папиросу, — мягко сказал Ярускин. — Не ровен час кто из начальства увидит… беды не оберешься тогда.
— Ну и пусть что хотят делают со мной, — зло отозвался Краухов, продолжая затягиваться. — Хуже каторги, чем здесь, все равно не будет.
— Бывает и похуже, Серега. Ты еще тюрем не знаешь да настоящей каторги не нюхал. Мы понимаем, как тебе обидно и горько. Но только ты соберись все-таки с силами, успокойся.
— Да не могу я больше! Совсем не могу… Или я этого выродка баронского порешу, или руки на себя наложу! Лопнуло мое терпение.
На Краухова было страшно смотреть — лицо его почернело, губы запеклись, как от нестерпимой жажды, в глазах был нехороший лихорадочный блеск.
— Ну успокойся же, браток. Что ты, разве можно так?
Ярускин мягко, но решительно взял папиросу из рук Сергея, потушил, аккуратно скатал папиросу и положил в карман, чтобы после выбросить за борт. Он слегка тряхнул товарища за плечи, сказал твердо:
— Если себя распускать будем — все пропадем зазря. Ты подумай только — коли каждый обиженный и униженный матрос стреляться или за борт кидаться будет, то флот наш весь как есть обезлюдеет. И на офицеров поодиночке бросаться не следует. Ты его благородное дворянское горло помнешь, а для твоего горла казенную веревку найдут, да и повесят ночью на тюремном плацу. А на флоте ни черта от этого не изменится. Другое благородие другого матроса по зубам хлестать будет.
— Да ведь понимаю я это все, — с тоской отозвался Сергей, — хорошо понимаю. Но веришь ли — нет больше мочи…
— Верю, Серега! Но все же ты должен быть волевым и сильным. Придет и на нашу улицу праздник, но для этого ох какая организация нужна. А еще и выдержка к ней в придачу. А сейчас пойдем-ка с тобой в кубрик. Поспать тебе надо обязательно!
Сергей дал товарищам себя увести, послушно разобрал койку, подвесил ее и улегся, затих, делая вид, что засыпает. Но так и не сомкнул глаз всю ночь напролет, а утром разыскал комендора Королева, отвел его в сторону и тихо сказал:
— Ты предлагал Косте Недведкину действовать вместе. Костя исчез, как ты знаешь. Ну а я готов… Говори, что надо делать… все сделаю!
Королев быстро огляделся по сторонам, торопливым шепотом ответил:
— Ладно, кореш! После обеда приходи один в носовую башню… там поговорим.
И быстро исчез среди матросов.