Егоровна махнула рукой. А Бегунов, как и всегда, раз начал — бил дальше. Надо было выжимать все возможное.
— Ты не махай! Если ноги болят, пассажиры не должны страдать из-за этого. Вот так. Все шишки на бригаду — с одного места… А ты все свое…
— Что свое-то? Что ты ко мне — как банный лист, прости господи?
— Ну, Фиёнина!..
Бегунов даже руками развел — ничего, мол, не хочет понимать человек, хоть кол на голове теши.
Егоровна, собираясь встать, зашаркала ногой, укрепила ее в разбитом тапочке. Бегунов и на обувь ее обратил внимание, и от этого тоже в пору было взбелениться — ходит как нищая по плацкартному вагону!.. Но тут, слава богу, в служебку вернулась Люда.
На Бегунова повеяло духом молодого свежего тела, как от утренней речки. Лицо его переменилось, словно смыло с него серый наружный налет и открылась живая кожа. Он встал, сделал знак Люде проводить его и вышел. Уже за дверью вспомнил об акте, вернулся, взял его со столика, сказал Егоровне:
— Этот придет, — он показал листок, — скажи, что я в том конце поезда, других дел много.
— Понятно, — ответила Егоровна, не поднимая глаз, и вдруг добавила — А Люду ты не трогай, понял?!
— Чего-о? — вроде бы удивленно, непонимающе протянул Бегунов. — Чего ты сказала? — Полуобернувшись, он ждал, когда Егоровна поглядит в его сторону. Но та не меняла позы, сказала только глухо:
— Что слышал…
— А-а, — Бегунов как бы догадался, — ты об часах? Конечно, она ни при чем, она же ночью отдыхала…
Он вышел. В коридоре, подталкивая Люду к тамбуру, громко спросил у нее:
— А как у вас топка? Как уголь? Пойдем-ка поглядим…
А в тамбуре, прихлопнув дверь, сразу подступил к ней вплотную.
— Чего не заходишь? Я тебя давно ожидаю.
— Ой! — Люда, сдерживая бригадира, выставила вперед руки и коленки. — Иван Якимыч…
— Хочешь, в купейный переведу? — Бегунов крепко захватил руками ее тонкие гибкие плечи. — В пятый? А Пономареву сюда — эти старухи легко споются… Ну?
— Я не знаю…
— Заходи, поговорим. Я буду ждать, поняла?..
11
Пока Черенков отсутствовал, в купе что-то изменилось — во всяком случае он безотчетно отметил это. Постели были заправлены, утренняя суета спадала, как вода после короткого летнего дождика. И по купе будто бы тоже прошел этот освежающий дождь — в нем было светлее, чище, спокойнее. Но на душе было сумрачно. Ходила в ней мутными кругами злоба, подпирала к самому горлу — так, что, если не сглотнешь слюны, — подавишься.
«Улыбнулись часики? Ну и что? Наплюй… — шелестело что-то над ухом. — Что они тебе? Мелочь, моль, дерьмо… Тьфу! — и растереть. Сколько всего спустил, процедил сквозь пальцы, сколько еще спустишь и наживешь!..»
«Что-о?! Ни за что ни про что — собаке под хвост? — поддавало откуда-то изнутри, с взбаламученного дна. — И сиди, как оплеванный? Три к носу? Да душа с них вон, со жлобов!.. В окно зафитилить приятнее!.. Двести хрустов — собаке под хвост? И как дурак хлопай зенками на то, как эти подлюки лыбятся!..»
Мысли, пока Черенков возвращался к своему месту, перепутались окончательно. За то время, что он затратил на полтора десятка шагов до своего купе, он успел вспомнить внутренним недобрым словом и Элю, которая ожидала его у Черного моря, успел пройтись чем-то черным по своим попутчикам и проводникам, отметить соответствующую моменту поганую горечь во рту, но последний шаг к купе неожиданно получился нетрудным и плавным… Все озарила вдруг вспыхнувшая звезда надежды: сейчас он бросит мимолетный ровный взгляд на столик, а часы — там… И вокруг — тихие, всепрощающие улыбки милых, обычных, нормальных, все понимающих людей…
Однако столик был пуст.
— Ну? — спокойно спросил Черенкова Олег. — Что-нибудь выяснил?
Говорить не было охоты, да и что можно было ответить? Черенков молча повернулся к своей постели, встряхнул, собирая одеяло, простыню, снял и свернул наволочку — спать больше было некогда — и сложил постель на краю столика. Потом скрутил тюфяк и закинул его наверх, к другим тюфякам.
— Ну ты и жарил ночью! — оживляясь, сказал ему Олег — надо было в конце концов менять пластинку. — Надь, ты — ничего, пережила?
Надя, как бы отпуская соседу грехи, улыбнулась подновленными, накрашенными с утра губами и великодушно ответила:
— Ой, я спала. Так опьянела, никогда так и не было…
— А что такое? — Черенков, закончив дело с постелью, повернулся и присел на свое место за столиком.
— Храпел. — Олегу, можно сказать, было в удовольствие узнать, что есть на свете люди, храпящие ночами почище его самого. — Тарахтел как бульдозер… Честно. Я сам хотел спуститься и потрясти…
Черенков безразлично пригладил одеяло, лежавшее поверх сложенного постельного белья.
— Тебя проводница и туда, и сюда, — еле притих, — продолжал Олег, почувствовавший, что больная тема наконец отошла в сторонку. — Как тяжелораненого переваливала… А ты так же вот, вскочил: что такое? что такое?
Черенков зацепил пальцами ворсинки на одеяле и задержал дыхание. Да-да-да… Ночью он видел старую проводницу. Он проснулся, а она стоит, наклонившись над ним, и… Что она делала?.. Она трогала подушку… Трогала подушку!.. Да-да-да-да… У нее было переполоха иное лицо… Она что-то проскрипела, когда он проснулся, и сразу же намылилась, зашаркала к себе в каморку… Ах ты, стерва ты старая!.. Как же это он, черт возьми, до сих пор лопухами своими тряс! Она! Она-а-а! Ах ты, стерва ты старая!..
Подхватив постельное белье, Черенков быстро шагнул в проход и заторопился дальше — к служебному купе. Он видел, как захлопнулась за кем-то тамбурная дверь — туда вышли бригадир и Люда. Служебка была заперта, и Черенков нетерпеливо постучался. Щелкнул ключ, дверь отворилась.
— Где часы? — не разжимая зубов, проговорил Черенков. — Где мои часы?
Егоровна долго не могла попасть ногою в тапок — только что она скинула один, чтобы встать на полку и забросить наверх часть одеял. Она стояла посреди узкой служебки — тяжелая, с болезненно хмурым лицом, — и, часто мигая, глядела на едва сдерживающего злость пассажира.
— Я говорю, где мои часы? — повторил он.
— А мне откуда знать? — Егоровна развела руками — так, что и ладони вывернула, показала.
— Ночью подходила ко мне?
— Ну…
— Зачем?
— Храпел на весь вагон…
— Подушку трогала? Под нее лазила? А?
— Я?!
— Лазила, да?
— Я тебя толкала, чтоб не храпел, дал людям спать…
— А часы?
Егоровна вытаращила глаза.
— Часы с браслеткой, а? Где они? Сосед видел, как ты отгинала подушку… Счас пойдем к нему!.. Подтвердит. Счас обыщем тут все… Где бригадир?
Егоровна молча покачала головой.
— Отдай подобру, и все будет тихо… Я — никому. Нашел сам — и все… Забыл, куда клал, а теперь вспомнил… Или позову соседа, он подтвердит, что ты!.. И хана тебе — свидетели есть!..
Черенков чувствовал, что этот разговор — последняя кривая: тут может либо вынести за поворот, выкинуть к чертям собачьим, и уже, как говорится, собирать будет нечего, либо в конце концов впишешься в правильную линию, добьешься своего, и все окончательно определится…
Подуло холодом в глаза, Егоровна сморщилась и поднесла к лицу руки — под слезы. Просочились они сквозь редкие веки, побежали жгучими ниточками по морщинам. Ах, куда бы деться отсюда от всего? Помоги, господи!.. Хоть бы дал умереть — не пожалела бы, благодарила бы только за избавление…
— Ты слезу не пускай! — донесся до нее злобный отчаянный голос. — Этим не отвертишься. Да. Счас народ позову, обыскивать будем!.. Вот так… Отдавай, пока не поздно!..
Слезы были такие же соленые, как и в детстве, но еще более ядовитей — до рези. А земля, как ни молила Егоровна, не разверзалась — привычно подрагивал вагонный пол, гулко стучали на неплотных стыках колеса…
12
Нижние полки были поднятыми и держались на защелках — проветривались багажные ящики. Белье было пересчитано и сложено в большие серые мешки. Полотенца пришлось перекладывать дважды — одного не хватало.