Повеселевший Михаил что-то горячо говорил. Но слов его Ольга не слышала, только кивала полегчавшей вдруг головой гам, где это делала Лида, и, по Лидиному же примеру, изменяла выражение лица: хмурилась, пыталась улыбаться…
Все ведь так и есть, как должно быть… Что это они с Зинкой напридумывали? Господи-и!.. Да разве отдала бы эта старуха внука? Да ни в жизнь! Вот напридумывали, разложили, что куда… Как курам на смех… Дура-баба — жизнь прожила, ума не нажила… Своих бед мало — в чужую лезешь?..
А Мишка… Мишка, конечно, с головой. Вот он и Лиде не дал повода в чем-то засомневаться, ее саму вовремя приструнил… Ведь чуть не брякнула по-глупому, приготовила уже: «Миш, а мы с Зинкой решили к себе его взять…» Отчего это? По какой такой нужде? Ну вот спросил бы он: «Ты что, мать, в своем уме? У тебя что — приют? Ну, насмешила!..» И что бы ответила?..
Ольга поглядела на сына попристальней, каким-то общим нервным усилием очистила слух… Михаил жарко говорил Лиде:
— Они объяснили это коронарной недостаточностью, — дескать, атеросклероз, тромбоз и тэ дэ, а когда вскрыли — шиш, ничего подобного!
Голос его был трезвым и твердым…
21
Во второй половине дня Михаил и Лида отпросились у Ольги в кино. Но пошли они не в кино, а к своим друзьям Приваловым и там просидели за воскресным столом допоздна. Вернулись домой глубокой ночью, Михаил был изрядно хмелен. В прихожей, разуваясь, потерял равновесие и чуть было не завалился на бок, — наделал много шума.
— Миша! Ну ради бога, ну что ты!.. — Лида, чтобы не потревожить свекровь, прикрыла комнатную дверь.
Но Ольга не спала. Она сидела в темноте и поджидала хозяев. Когда они вошли в комнату, она включила свет и сказала, как и всегда говорила своим детям в таких случаях:
— Господи, я уж испереживалась вся!..
— Маленькие, что ли… — ответил Михаил. Он недовольно глядел на бодрствующую мать. — Чего не спишь-то, елки-палки?!
Ольга, сморщенная, неспокойная, словно пересилившая в себе большую боль, сказала:
— Я уезжаю, сынок…
— Чего-о? — Михаил, уже направлявшийся в дальнюю комнату, повернул к ней смурное лицо.
— Уезжаю я…
— Куда?
— Куда же, домой… Я и билет на завтре взяла…
— Как взяла? Хм… На московский поезд? Да он же проходной, на него билеты-то дают за час до прибытия…
— А мне дали. У вас же свой вагон цепляют и в него дают на любой день…
22
Поезд отходил близко к обеду, и Мишка прибежал проводить мать. Он шел к вокзалу быстро, чтобы успеть хоть за несколько минут, разгорячился. И солнце светило не по-весеннему — ровно и ясно. Минаков вспотел…
В шапке было жарко, и Минаков снял ее, ощутив на мелко стеганной подкладке скользкую влагу. Ладонью он провел по мокрому лбу, вискам, как бы поправляя прическу, а на самом деле сгоняя к волосам обильно выступивший пот. Потом медленно распрямил лопатки, чтобы рубаха плотнее облегла спину, и поочередно притиснул к телу сунутые под мышки кисти рук. Неприятный зуд под мышками исчез.
«Вот хамы, задерживают поезд, — с растущим раздражением думал Минаков, то и дело поглядывая на перронные часы. — Никогда тут порядка не будет…»
Он перевел взгляд на окно вагона, приподнял руку. Мать, приблизившая лицо к самому стеклу, в ответ прикрыла глаза и легонько закивала головой. Когда она подняла веки, Михаил снова, косясь, смотрел на часы…
Ольга поздоровалась с соседями по купе. Сухонькая старушка заправляла в кефирную бутылку пучок березовых веток с лопнувшими почками. «Господи, скоро же пасха», — вспомнила Ольга.
В горле с самого утра не рассасывался тугой комок. А как только она увидела на перроне сына, совсем стало невмочь… Прямо не взять воздуху… Так вот в детстве — ох, память, как отмеряет былое! — она не могла однажды продохнуть от волосатой пробки в груди, наглухо перекрывшей путь дыханию. Хоть помирай… На пасху мать снарядила ее в Старый Воин, в церковь, за святым огнем, а у нее на обратном пути задуло свечку, — видно, развернулся как кулечек, закрывавший пламя. Уже своя деревня была близко, Ольга — от радости, что сохранила огонек, — ног под собой не слышала, ликовала и наказала сама себя: погас огонек. Повернула было назад, да уж тьма подошла, и огарок вконец истаял и оплыл — и на полдороги не хватило бы.
Вот тут и подступила к горлу каменная тяжесть… Матушка, царство небесное, очень набожна была, но не от страха перед нею было горько, — так близка казалась радость от исполненного дела. Когда размяк в зобу ком и ручьем плеснули жаркие слезы, от Старого Воина подошли две богомолки, с огоньками, умело сберегаемыми в газетных фонариках. Они кое-как утешили Ольгу, зажегши ее остывшую свечу и уверив отчаявшееся дитя, что источник святого огня един и не теряет сути своей от множения. Но без прежней радости передала Ольга матушке огонек. Затаясь, смотрела, как возжигает она лампадку чужим пламенем, и дробный подыконный светлячок казался ей ложным и жалким…
Наконец Михаил поднял руку — загудел локомотив.
«Живите с миром… До свиданья, сынок… До свиданья!..» — Ольга коротко, словно крестила рукой, махала сыну в окошко, губы ее беззвучно двигались, глаза заволокло слезным туманом…
Вещь чистого золота
1
аспанная Егоровна пошла разведкой вдоль тихого вагона — пошлепала в своих несменяемых, чужого размера тапочках. Тапочки были забыты кем-то из пассажиров. А может, и не забыты, а просто кинуты как никудышные или до страсти надоевшие, — бывает такое. Егоровна сама уже не раз чинила их: то верх расползся — нитки сопрели, то подгнившая стелька завернулась. А потому что удобные: свесишь ноги с полки — и суй в обувку, стоит наготове. Ноги слабые уже, все в шишках-мозолях, а в этих, даром доставшихся, шлепанцах — как у себя дома. Летом, когда носила вагонную обувь на босу ногу, Егоровна заталкивала в носки вату, для плотности; зимой с шерстяным носком, она и так была хороша.
Егоровна видела, что одеяла некоторых, неспокойных во сне, пассажиров свесились до самого пола, по которому перед ночью, в суете, она не успела пройтись веником, но поправлять их не стала — лень взяла. Зыбкий сон на последнем перегоне больше утомил, чем освежил, — тут ведь, как говорится, лег — свернулся, встал — встрепенулся.
Поддавшись обычному минутному страху: не прозевала ли какую станцию, не проехал ли кто из пассажиров свою остановку? — Егоровна поднесла к глазам руку, поглядела на маленькие часики, взятые на ночное время у молодой напарницы, и успокоилась — пора была еще ранняя. Но часы — часами, да и все-то — с пуговку: как ни касалась ухом, не уловить хода, может, и сбились где, — она все-таки поднялась и пошла поглядеть вагон.
Спали не все. В купе у дальней двери, в полумраке, она различила парня, еще с вечера примостившегося на краешке нижней полки, занятой молоденькой девчонкой. Значит, до сих пор дежурит, как присох. Разговора, даже шепота, слышно не было — млели, видно, уже без слов. «Пусть себе, раз хотят, — подумала Егоровна, — остальным не мешают», — и сделала вид, что ничего худого не заметила.
Верхнее место в соседнем купе пустовало. Егоровна вздохнула, провела по уголочку полки рукой, как бы жалея того, кто еще совсем недавно был ее временным хозяином. Да. Был… Промаялся на ней полночи без сна, не раскладывая тюфяка, не стеля простыней, и высадился в полную темень на тихой станции под Орлом…
А каким складным да веселым сел-то в вагон, господи! «Вот сынка бы такого иметь в жизни, — подумалось еще Егоровне. — Дает же бог кому-то…» А буквально через какой-то час или чуть больше, пока она отчиталась перед бригадиром за места, разожгла титан, то да се, парня этого, солдата демобилизованного, словно в мертвой воде искупали — таким потерянным и убитым увидала она его в тамбуре…
Конечно, было бы знато, она бы не допустила этого, метлой бы поганой вытурила обкрутивших его жуликов из вагона, да ведь они замажут глаза кому хочешь.