— А, черт с ним, — сказала наконец Егоровна, — там еще раз сочтем, может, я сбиваюсь где. Не взял же кто? Кому теперь эта вафель нужна?
— Найдется кому, тетя Сим, — отозвалась Люда. — Не только часы глаза притягивают, на все зарятся… Есть такие люди — им хоть что, лишь бы никто не увидал…
— Чтоб ему провалиться, паразиту губастому! — вослед всему, что вынесла в конце поездки, бросила Егоровна. — В мужики такой попадется — уж поизгаляется, попьет кровушки, помотаешь слезы на кулаки. Жена небось во как рада счастью такому!..
— Действительно что рада.
— Ну, ладно, ничего, перетерпели, слава богу…
— Да уж, — вздохнула Люда. Потом, поглядев, как Егоровна, бегло кинув ко лбу пальцы, вроде бы осенила себя крестом, спросила:
— А вы крещеная, тетя Сим?
— А как же, — ответила Егоровна и улыбнулась. — Ой, с этим крещением…
Во время уборки они часто заводили разные разговоры — и время текло быстрее, и работа не казалась такой монотонной. Вот и тут, взмахом руки расправив тряпку, Егоровна остановилась и, то и дело смеясь и вытирая глаза, поведала Люде одну из смешных историй в своей жизни…
Однажды в ее вагоне священник ехал. Да-да. Видно, в купейный билета не сумел достать. А у нее был уже плацкартный, рижской постройки — очень хороший вагон. Господи, твоя воля! Как увидела, что — к ней, чуть не перекрестилась при всем честном народе, по старой памяти. Бога, конечно, совсем никогда не забывала, носила имя его в душе как последнюю крепость, за которую хватаешься при крайней нужде. Но чтобы особенно верить — этого не было, прости, господи, и помилуй.
И вот — священник. Спокойный, плотный, чернобородый. На него, как на чудо какое, чуть не сбегались смотреть, — а дети-то точно, удержи их попробуй. И до того был похож на отца Евстафия, который однажды у них в деревне детей крестил, что она, пообвыкнув, не выдержала, сказала ему об этом, спросила — не могут ли быть они с отцом Евстафием какие родственники, больно уж близки лицом. Могли бы, отчего же, сказал батюшка; он и случаи такие знает, когда даже кровные братья имели одинаковый сан и многое общее в жизни или же сын шел по отчим стопам, но вот отца Евстафия из ее родных мест все же не сподобился знавать. Тогда она рассказала об отце Евстафии, что помнила, — такой забавный случай был у них в деревне.
Мама была на полосе, жала рожь. В домах оставались дети и несколько слабых да убогих старух. Она бы и сама пошла в поле, любила работать серпом, особенно к вечеру, по холодку, когда спадала жара, — но надо было и дома дела делать: за курами смотреть, за сестренкой Алькой, картошку чистить к вечеру, корову ждать.
Тут и появился в деревне батюшка — пошел по дворам слух, зашевелились старухи по избам, забегала по заулкам ребятня. Крестить пришел некрещеных. Облачение с собою принес в старинной сумке раскладной, все честь по чести. Выбрал избу он побольше — деда Спирьки, был у них такой, собрал туда всех, кто был и кто хотел, и начал крестины. Те, конечно, кто до Октябрьской родился, — все были крещеные, а кто уже после, — не все.
Как помнила, стояла она в полукруге с теми, кто повзрослей, перед скамейкой, а впереди — вторая дуга, из самых малых. Помнили они с Нюркой, старшей сестрой, которая уже училась в Слабееве, что Алька у них не крещеная, — и мама, и тятя говорили, и записали ее к батюшке. А Алька тоже уже не малая была — не положишь в купель.
Отец Евстафий окунал руки в обливной, деда Спирькиной невестки, таз и гладил ими три раза по голове, а потом по лицу того, кого крестил, — как вроде умывал. И говорил при этом: три раза дуньте, три раза плюньте. И они с Нюркой и со всеми надували щеки и плевали воздухом — отгоняли нечистую силу от Альки и от других, кого крестили.
Тут еще и неуправка получилась. В книжке у батюшки не имелось такого имени — Алька, или, как полностью, — Альбина, которое тятя из города привез, и он сказал, что окрестит ее Валентиной, потому что очень похоже: Алька и Валька. Потом отец Евстафий дал всем по вкусной просвирке и сладкой водицы и сказал про это: тела Христова вкусите, источника бессмертия примите.
Ой, как они с Нюркой бежали по колкой стерне и кричали: «Мама, мы Альку окрестили, у нее крест выстригли на голове!» — «Как так? — удивилась мама, разогнув спину. — Как это окрестили? Она же у нас крещеная!..» — «А батюшка пришел…»— И мама, завершив последний суслон, вместе с другими торопливо засобиралась с поля.
А вечером по домам служили молебны. Отец Евстафий молил, чтобы на войне живые остались — кто воюет, за упокой души, за то, чтобы урожай был и хаты не сгорели. И они с Нюркой — малые все-таки были — вместе с мамой тоже клали поклоны в красном углу и крестились, крестились щепоткой, чтобы пожара не было и тятя пришел с гражданской…
Платили батюшке кто чем мог. Она помнит: яйца давали, кто маслица в тряпке, кто еще чего. А он Всех святой водой наделил, мама ее за икону поставила. После всего этого отец Евстафий в другую деревню ушел. Потом они с Нюркой попивали святую воду тайком, по глоточку, а в бутылку простой, сколько надо, добавляли. Так мама и не знала.
Священник, которого она в вагоне везла, очень вежливо все слушал, кивал, как конь, головой, улыбался из бороды красными губами. Кое-где поправлял, если она ошибалась в церковных словах или еще в чем, а под конец, когда подъехали к Риге, поднес ей носильный крестик. А уж товарки — и они приходили подивиться на попа — долго потом подначивали: жди теперь писем или посылок каких, — в рясы, дескать, тоже люди одеты…
— Правда что-нибудь написал? — Люде показалось, что Егоровна чего-то не договаривает, и она поторопилась с вопросом.
— Да что ты! С какой стати?.. — Егоровна махнула рукой и взялась за тряпку.
…Поезд уже стоял в тупике. Оставалось вымести вагон и вытащить мусор — сбросить в железные баки, что стояли у путей.
— Ну, я пойду, ага? — сказала Егоровна, закончив протирать полки. — А то там закроются. Сколько на твоих?
Люда поглядела на часы, назвала время.
— Ну вот, уже надо спешить. — Егоровна вытащила из служебки старую хозяйственную сумку с пустыми бутылками и потащила ее к выходу. — Ты пока мети, я быстренько.
— Идите-идите, я все сделаю, — успокоила ее Люда.
Егоровна понесла сдавать пустые бутылки и банки, которые собрала по вагону и уже успела вымыть. После поездки их набиралось иногда на целую ношу.
После ухода Егоровны Люда набрызгала на пол воды, смочила веник и принялась за дело. Мела быстро, напевая вполголоса любимые песенки. Это были песенки Валерия — он их пел, он их любил, полюбила их, естественно, и Люда.
К вечеру она вымоется, приведет в порядок волосы, руки и лицо, переоденется и снова увидит его. Она расскажет, как видела во сне его и какую-то незнакомую женщину и как они отражались в огромном окне или зеркале… Интересно, как он сам объяснит сон? Может, вообще ничего не ответит, чепуха — скажет…
Песни, звучавшие в вагоне, неожиданно теряли свои слова и насыщались тем, о чем радостно думалось, чего жаждала душа, — мелодии удивительно соответствовали настроению…
Боже мой, как ей было прекрасно с Валерием! В последний раз, когда они гуляли по городу, она, кажется, впервые осмыслила это свое состояние — ощущение радости, когда он просто находился рядом… Они шли по дороге и о чем-то разговаривали, и каждое слово имело для нее особый смысл. Гудки машин, звук шагов, суматошные крики птиц в кронах молодых стриженых лип — все было, казалось, выражением ее чувств…
Люда вытянула из коридорного ящика железный мусоросборник и вытряхнула его содержимое в ведро. О донышко звякнуло что-то металлическое — так, вспомнила Люда, однажды стукнула в него безопасная бритва, выкинутая каким-то ротозеем пассажиром. Отсыпав назад часть мусора, Люда рукой осторожно пошевелила в ведре остатки — бумажные стаканчики, скомканные газеты, коробку из-под тульских пряников, и под коробкой увидела часы на ярком браслете. Они сверкали огнем — в пору было зажмуриться, что Люда и сделала от радости и ужаса.