Как же все произошло?
Кларисса, горничная семьи Сулс, во второй половине дня в воскресенье принимала интимного гостя в доме мэра, в то время как супруги Суде отправились в Булонский лес. Себастьен и Эстер, поскольку другие братья пошли к кому-то из знакомых на день рождения, оставались в доме. Себастьен в своей комнате, Эстер — в гостиной, где играла в сооруженном для нее уголке. Около половины четвертого, после того как Кларисса и ее приятель слегка опомнились, служанка вдруг услышала крик девочки и поначалу не придала этому значения, однако после того, как крик сменился стонами, девушка на самом деле испугалась, но не потому, что заподозрила Себастьена в чем-либо дурном, а потому, что, как ей показалось, Эстер упала и ушиблась, играя в своем загончике. Горничная в одной рубашке сбежала вниз. Едва взглянув на то, что произошло, она тут же лишилась чувств. О том, что она завопила как резаная, позже поведал ее приятель Жан Луи, который, также полуодетый, тут же бросился на Себастьена.
К тому моменту Эстер скорее всего уже помочь было ничем нельзя. Дело в том, что Себастьен, вооружившись опасной бритвой своего родителя, надумал срезать с нее кожу. И поскольку приступил к делу в области шеи, ребенку не пришлось долго мучиться. Когда в гостиную вбежала Кларисса и когда еще несколько секунд спустя Жан Луи обезоружил Себастьена и ударом в зубы повалил его на пол, девочка уже была в агонии.
С тех пор Жан Луи пребывал в Бисетре, где им занимались психиатры, а Кларисса приходила в себя в Париже у своей бабушки и дедушки. Молодые люди поклялись, что впредь и ноги их не будет в распроклятом Шарентоне.
Таковы внешние обстоятельства. Подоплеку выложил на следствии Себастьен. Опомнившись и сообразив, каких дров наломал, мальчишка на удивление деловито и последовательно для своего возраста изложил в протоколе обстоятельства дела. И, как водится в нашем мире, что одному во благо, другому оказывается во вред. Он, Себастьен, совершив акт мести, наконец освободился от бремени.
Что же послужило причиной упомянутого акта мести?
Нелюбовь сестры, равно как и ее наказ родителям перестать любить его, Себастьена.
Да, но откуда ему, Себастьену, известно, что Эстер не любит его?
Когда ему задали этот вопрос, Себастьен с миной всезнающего и все понимающего инквизитора опустил очи и снисходительно улыбнулся. Эстер сама ясно дала ему понять — таков был его ответ.
Как уразуметь такое?
В протоколе всего лишь пару раз встречалась моя фамилия, однако это послужило поводом к тому, что меня схватили средь бела дня прямо на улице и препроводили куда следует. Лишь три дня спустя, и то благодаря вмешательству графа де Карно, который, в свою очередь, поставил в известность Даниеля Ролана, последний отдал распоряжение перевести меня в следственную тюрьму. После мучительной ночи угрызений совести месье Даниель Ролан допросил меня, а затем и месье Суле, и в конце концов уже на третий день я был отпущен. Кошмарные события обернулись для месье Суле тяжелейшим нервным расстройством.
Что имел в виду Себастьен, утверждая, что сестра «сама ясно дала ему понять»?
Выяснилось, что месье Суле оказал сыночку медвежью услугу, — скорее всего все выглядело примерно так: мол, никаких особых премудростей в лечении этого психиатра нет, мы и сами без него как-нибудь обойдемся. И малышку Эстер тут же усадили на колени к братцу Себастьену — отец загодя снял бинты с рук сына. Затем месье Суле ухватил нежные ручонки дочери, такие мягонькие, и возложил их на покрытые гнойными язвами руки сына. «Признайся, — принялся внушать папаша, — а ведь приятно чувствовать их прикосновение! Ну, ведь приятно, чего уж там? Смотри, как твоя сестра смеется! Ей тоже нравится! Ей нравится, что все ее любят! Ей нравится, что ты ее любишь!» И папаша Суде похлопал ручонками Эстер по лицу мальчишки, и, конечно же, стал требовать и от него ответных жестов по отношению к Эстер. Мол, ты же должен показать сестре, что любишь ее.
Если до этого Себастьен был парализован отвращением и нежеланием, теперь они сменились приступом злобы, стоило только маленькой Эстер расплакаться. Он больно ущипнул девочку, та в ответ, сжав крохотные ручонки в кулачки, принялась что было силы молотить ими по рукам Себастьена. Вопли, слезы, брань. А панаша Суле лишь благодушно улыбался, будучи уверен, что, дескать, дети есть дети, сегодня дерутся, завтра помирятся, никуда не денутся.
— Желает ли сударь дать оценку произошедшему? — поинтересовался следственный судья Ролан. На что несчастный Суле лишь отрицательно покачал головой, а йотом разразился рыданиями. Я же метался между яростью и состраданием, последнее в конце концов пересилило. Однако стоило мне попытаться выразить месье мэру искреннее соболезнование по поводу случившегося, как он жутко застонал, затрясся как осиновый лист, и я уже не мог совладать с собой. Покинув следственную тюрьму, я чуть ли не бегом отправился домой, где несколько дней глушил себя вином, не в состоянии даже выйти на работу. Что впоследствии и послужило поводом для увольнения.
Приор де Кульмье, по его словам, с самого начала все понимал: лечебница — не место для этого эльзасца, которого все умалишенные почитали куда больше церкви и самих «Милосердных братьев». Боже, каких усилий воли стоило мне не схватить стоящий на столе графин и не раскроить им грушеподобный череп приора.
В итоге — какой же приятный сюрприз для Роже Коллара! Мое изгнание раз и навсегда освобождало его от неотвязного страха быть выставленным на улицу. Но долго наслаждаться безмятежностью ему не пришлось. Три года спустя он умер с перепою — очередная попытка одолеть литровую бутыль кальвадоса стала для него роковой. Место его занял Жан Этьен Доминик Эскироль и со временем превратил Шарентон в заведение с мировой известностью. Вышедший 30 июня 1838 года закон, в создании которого он принимал непосредственное участие, закрепил положение о том, что душевнобольные подлежали опеке со стороны государства и вправе были рассчитывать на соответствующий уход. В октябре того же года был заложен первый камень в фундамент нового здания лечебницы — симметричной постройки в форме полумесяца, светлой, с просторными помещениями.
Мне предстояло стать тому свидетелем.
Вернемся в гостиную барона Людвига Оберкирха. Тишина, наступившая по завершении Марией Терезой звукового портрета, показалась мне невыносимой. «Играй, играй», — мысленно кричал я исполнительнице, но та, сложив руки на коленях, решила дать мне время опомниться от полученных впечатлений. Вероятно, это продлилось довольно долго. Людвиг с несвойственной ему отрешенностью сидел, уставившись в ковер, производя впечатление человека, лишенного всех радостей. Наконец он, откашлявшись, изрек древнюю иудейскую мудрость о том, что, мол, никому еще не удавалось перехитрить свою судьбу.
— Что нам известно о том, что нас ждет? Множество людей погибло на набережной Тюильри, мне же выпало уцелеть. И было бы наивно делать из этого вывод, что, мол, такова моя участь. Уже педелю спустя мне ничего не стоило попасть под экипаж и навеки сделаться инвалидом. Тогда кто-нибудь обязательно сказал бы: дескать, первый несчастный случай уже был недобрым предзнаменованием. Жестом фатума, предостережением, и так далее и тому подобное. Но это бессмыслица — как бессмыслица и уповать на то, что все на свете должно иметь под собой ту или иную причину.
Людвиг производил впечатление до чрезвычайности подавленного человека. Голубые глаза взирали на мир с безразличием, вообще он выглядел каким-то осунувшимся, не похожим на обычного Людвига, беспомощным. Да и Марию Терезу это расстроило не на шутку, и она украдкой метнула на него полный мольбы взгляд.
Рассыпавшиеся по гостиной трели клавиатуры внесли в нее оживление, и высоко прозвучавшая мелодия «Ah, dirai-je, Матап…» развеяла упавшее было настроение. В Вене, рассказывала Мария Тереза, под эту мелодию пели дети: утром придет святой Николай. Сочиненные Моцартом вариации великолепно удавались ей, и нередко по завершении концерта ее просили исполнить их.