Что думают на сей счёт кавалеристы 2-й роты 3-го эскадрона — это, по-моему, яснее ясного, сказал бы словечко, да не хочется.
По коням! По коням! После привала вроде как бы забыли, что сделали за день четырнадцать, если не все пятнадцать лье.
Клермон, Фитц-Джемс… Кажется, поведи их на край света, и они дойдут, даже под этим нудным мелким дождём, падающим теперь на меловую почву, которая пошла сразу же за Клермоном. И поручик Робер Дьёдонне гордится ими. Он горд тем, что командует этими людьми, и тем, что он из их числа. Нет такой силы в мире, которая заставила бы его признаться в том, что он устал. Ему хорошо знакомо это чувство, чувство боевого братства, когда отстать от своих в то время, как свои идут вперёд, — значит не только покрыть себя позором, но ощутить себя почти изменником. Люди часто говорят о героизме, рассказывают о героях десятки историй. Но здесь — совсем другое.
Здесь ты не один, здесь никто не желает отставать. Здесь все вместе, заодно, и ты не щадишь себя, ты одержим желанием сделать чуть-чуть, хоть чуть-чуть, хоть совсем чуть-чуть больше того, что разумно и что можно сделать. И когда говоришь себе: нет уж, увольте, ни одного лье дальше, и, когда это лье осталось позади, а твои товарищи все идут вперёд, точно так же думаешь о следующем лье… и о следующем… И так же в бою, и так же в смерти.
Он отлично знал, что солдаты любят его, своего командира, прежде всего за то, что по своему физическому облику он ничем не отличается от них — их же корня, с прямыми рыжими патлами, которые он зачёсывает на лоб: усы с закрученными кончиками более светлого, чем волосы, оттенка, жёсткие даже с виду, свисают на нижнюю губу, кожа красная, выдубленная вольным ветром. И телосложением он — исконный нормандец, привычный к лошадям, не то наездник, не то погонщик волов… Он не хочет упасть в их глазах, что неминуемо произошло бы, будь он вроде тех слабосильных игрушечных офицериков, которых присылают к нам из генерального штаба. Вместе с этими солдатами, во всяком случае со многими из них, он побывал в Германии и в России… и теперь благодаря исчезновению подлеца Буэкси де Гишан стал их начальником… Кстати, при существующей в кавалерии системе большинство солдат почти не знает своих офицеров. Происходит это из-за несоответствия между количеством офицеров и количеством взводов. Многими взводами командуют унтер-офицеры, а офицеров просто распределяют по эскадронам, не глядя, каково их место в части. На марше, в колонном построении, едешь не со своим эскадроном, не со своим взводом, а где попало, сообразно с той или иной диспозицией, установленной штабом. А на следующем этапе, возможно, придётся командовать опять-таки новыми людьми. Таким образом и солдаты вас не знают, и вы их не знаете… Роберу Дьёдонне уже давно такая система казалась порочной, следовало бы от неё отказаться раз и навсегда. Он даже разработал свою собственную систему, любил поговорить о ней, не смущаясь тем, что полковые товарищи-поручики и капитаны — высмеивали эту его страсть. По правде говоря, поскольку Робер первым из поручиков вступил в полк и поскольку многие солдаты перешли сюда из эскорта, где и он служил до образования 1-го егерского, почти все люди знали его. И сейчас — в ночном мраке он чувствовал это — было просто одним кавалеристом больше, и куда бы он, Робер, ни кинул взгляд, он по отдельным чёрточкам: по манере подымать плечи, по посадке — узнавал давно знакомые силуэты, с которыми сливался его собственный силуэт на фоне ровной дороги, убегающей среди чёрных деревьев и изредка попадавшихся селений. Дюфур, Леже, Лангле, Пенвэн, Боттю, Ламбер и, конечно, Арнавон, Шмальц, Ростам, Делаэ… Что же было общего между солдатами и офицерами, что давало Роберу чувство своей неотъемлемой принадлежности к этой колонне на марше, как неотъемлема морская волна от моря? Странно, до сих пор он не задавался такими вопросами. Никогда для него это не было проблемой в отличие от Сен-Шамана, Буэкси де Гишан, Мейронне, от Фонтеню… Так получилось само собой. Вытекало естественно из всей его предыдущей жизни. Пошло это ещё с деревни, где он бегал мальчишкой в ту пору, когда родители ещё не перебрались в Руан.
А в Руане, на школьном дворе, он играл с сыном Жерико и другими сверстниками. И на лугах, тянущихся вдоль Сены, где они, юнцы, объезжали среди высоких трав лошадок, таких же молодых, как они сами… Пошло это и от рассказов дяди, потерявшего во Фландрии ногу и не раз вспоминавшего об измене Дюмурье, о вмешательстве комиссаров в дела Великой Армии, об этом Левассере. личном дядином знакомом. От того времени, когда отец Робера был арестован в связи с Жерминальским восстанием{76} и выслан в Кайенну… и вплоть до того дня, когда Робер, рекрут призыва 1808 года, не дожидаясь своей очереди, вступил в армию… столько событий и столько мыслей выковали в нем эту силу плоти и духа, закалили его, и он стал настоящим человеком, теперешним Дьёдонне. превратили в бойца, в кавалериста… такого же, как Арнавон, Ростан, Шмальц, и в то же время отличного от них и в чем-то неуловимом более близкого к тем другим: к Лангле, Боттю, Лежэ, Пенвэну, — к тем, что носят длинные волосы и заплетают их на затылке в косичку — такая уж у них мода. А некоторые даже до сих пор пудрят волосы, например Грондар или Марьон… А что сейчас поделывает Жерико? Он вспомнил вдруг о Жерико, об этом чёртовом Теодоре, с которым они снова встретились в Париже — тот писал в IS 12 году его портрет… если только можно говорить в данном случае о портрете. Ведь Жерико написал с него. с Робера, только одну физиономию, усы, а потом взял да и пририсовал к голове Дьёдонне торс и ляжки не то барона, не то виконта д'Обиньи.
Где-то сейчас этот щёголь? Милый мой Теодор… правда, с ним иногда было трудно — любит усложнять все на свете… Малый прямо-таки помешан на лошадях, но, сколько его ни уговаривал Робер пойти в кавалеристы, он и слушать не хотел. А ведь какой бы из него получился егерский офицер — демон бы получился!
Что ж, поскольку император вернулся, возможно, пойдут заказы на конные портреты: смена правительства во всех случаях сулит удачу господам живописцам.
IX
СВИДАНИЕ В ПУА
Было, должно быть, начало четвёртого, когда Бернар спрыгнул с козёл на Большой Сен-Мартенской улице города Бовэ.
Он снял цилиндр и осмотрелся вокруг. Лучи солнца, пробивавшиеся сквозь туман, освещали обычную картину суеты, сопровождавшую прибытие парижского дилижанса.
Молодой человек — ибо для прибывшего из Парижа гостя человек лет тридцати ещё молодой человек, — высокий шатен, причёсанный а-ля Титус, шагал взад и вперёд возле почтовой станции. И вид у него был такой, словно он никого не ждёт, а прогуливается хоть и с достоинством, но без цели. Манёвр этот вызывал невольную улыбку. Равно как и его явные потуги следовать в изяществе костюма, достаточно поношенного, тем ценным советам, что дают газетные рубрики мод, согласно коим человек, ежели у него хорошо развиты ляжки и колени не толстые, может смело облекаться в триковые панталоны серого, песочного или бутылочного цвета, памятуя, однако, что к ним не пристали чёрные ботинки. Наш молодой человек щеголял как раз в серых триковых панталонах. Должно быть, он не без колебаний отказался, в силу своей профессии, от розовой вигони, не совсем удобной при чересчур обтянутых панталонах, какого бы мнения ни держались на сей счёт парижские щёголи. На нем был чёрный сюртук по английской моде с бархатным воротником, обшитым шёлковым кантиком, застёгнутый у самой шеи, а также белый галстук. Все это не слишком свежее, даже чуточку залоснившееся от долгой носки, и при этом — светло-серый цилиндр. Через руку он перекинул карик, очевидно с целью придать себе провинциальное обличье, поскольку ему вновь предстояло взгромоздиться в чёрный фургон с зелёным брезентовым навесом над козлами, запряжённый парой белых першеронов, — фургон этот он поставил в сторонке. Однако было что-то странное в этом слишком уж явном несоответствии между внешностью молодого человека, его поношенным, но с претензией на изысканность костюмом и его упряжкой — простой фургон, и вдруг такой возница.