Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я не понял сначала, зачем это ему вдруг? В школе он довольно поздно вступил в комсомол, и то только потому, что без этого были бы сложности с поступлением в институт. В классе не хотели сначала его принимать – мол, совершенно не активен ни в каком общественном смысле. Потом в институте чуть не исключили из комсомола. А тут вдруг – рейды.

Притом он же был довольно щупленький, не атлет. Мама, Антонина Сергеевна, как я замечал тогда и как понял потом, очень старалась как-то оградить его от излишнего вульгарного воздействия окружающей среды. Я же очень хорошо помню, как бывал у них дома.

Моя родственница, Галя Чернопятова, училась в одном классе с его сестрой Наташей, и вот однажды они договорились, и мы с Галей пришли к ним в гости. Тот первый визит мне очень запомнился, я вдруг попал в атмосферу культуры начала XX века. У них была даже гостиная – большая редкость. Слово «старомодный» не подходило, но какая-то печать изысканности во всем была очевидна. Всё это, конечно, была заслуга его матери, она была очень интересная женщина. И ко мне относилась очень тепло. Хотя я тоже жил в условиях достаточно комфортных, у приемных родителей, буквально напротив двора, где стоял их дом, на Большой Серпуховской… Еще что меня тогда сразу заворожило: как он читал стихи. Имя Пастернака мне тогда еще было незнакомо, и вот он стал читать. По-моему, «Метель»: «В посаде, куда ни одна нога / Не ступала, лишь ворожеи да вьюги / Ступала нога, в бесноватой округе, / Где и то, как убитые, спят снега…»

И вот, понимаете, этот мальчик, как мне казалось, такой рафинированный эстет, погруженный в эстетику Серебряного века, чуждый низким сторонам жизни, – вдруг он рассказывает мне, как они с дружинниками отгоняли и вылавливали мужиков, повадившихся подсматривать в окна женских бань. Это было очень забавно: ну какой из тебя дружинник?

А тогда же на самом деле девушки московские будто обезумели, готовы были не то что подружиться, но и отдаться любому иностранцу во время фестиваля. Это было что-то невероятное. Наплыв такого огромного количества людей совершенно другого стиля поведения, другого цвета кожи, иначе одетых, иначе говорящих, – все это производило именно на девушек впечатление чудовищно неотразимое.

Но потом, когда он показал мне стихи, все прояснилось – зачем ему хотелось увидеть все своими глазами. У него же в тетрадке остался целый цикл, связанный с фестивалем. В стихах, как будто лирических, было новое ощущение ритма, найденное им еще раньше. И вот – он читал: «Их ловят в городе, / Им лбы сбривают… / Эх, бедовая судьба девчачья. / Снявши голову, по волосам не плачут»… Помню, были еще строчки: «Ах, как глубоко нападал снег. / Ночное небо – как потный негр. / Будь я девчонкой, ушел бы в поле / и негритенка принес в подоле». По-моему, эти строчки он потом убрал, не публиковал нигде. А стихотворение «Фестиваль молодежи» начиналось так:

Пляска затылков,
блузок, грудей –
это в Бутырках
бреют блядей.
Амбивалентно
добро и зло –
может, и Лермонтова
наголо?

Многие из моих знакомых и друзей в те годы мечтали о некой поэтической карьере, но тогда я и правда почувствовал: за этими стихами у Андрея было другое – вхождение в поэтическую жизнь.

Школу мы кончили в пятьдесят первом, одно время практически не общались. Андрей поступил в Архитектурный, я хотел на филологический или философский факультет, но в силу ряда обстоятельств мне это было недоступно, и в результате я оказался в Экономическом институте, который потом объединили с Плехановским. А потом, где-то с 1955 года, стали общаться, и довольно часто. Начало оттепели, жизнь молодежная в Москве просто бурлила, и это помогало нашему общению. Помню, Андрей приносил мне главы из «Живаго», четвертые экземпляры на машинке, зачастую с правкой самого Пастернака. Мы бесконечно с ним это обсуждали.

Тот же пятьдесят седьмой год, в космос отправили первую собаку Лайку, не планируя ее возвращение. Помню стихотворение Андрея: «Здесь пугало на огороде (в опубликованном варианте – «Здесь Чайльд-Гарольды огородные». – И. В.) / На страх воронам и ворам. / Здесь вместо радио юродивый / Врет по утрам и вечерам (в опубликованном – «Дает прогнозы по утрам». – И. В.)». Стихотворение он назвал «Таёжное». И я помню еще «выпавшее» из него четверостишие: «А по ночам летят зарницы / На станционные огни. / И воют псы – им, видно, снится, / Что мчатся в спутниках они».

Помню, он мне прочитал еще – «Лежат велосипеды / В лесу, в росе. / В березовых просветах / Блестит шоссе»… Потом он посвятит это стихотворение поэту Виктору Бокову.

Да, где-то между пятьдесят шестым и седьмым годами у него был, как мне показалось, очень бурный роман, причем очень неожиданный. Некая журналистка, то ли испанка, то ли кубинка, Лили Геррера… У него были строчки, помню: «Лили Геррера у всех на устах. А на моих – губы ее».

К тому времени уже давно публиковался Евтушенко – но они были совершенно разными. Андрей выпадал из тогдашнего контекста, был отдельным в поэзии сразу. Кому-то казался чудовищным. Так первые символисты пугали многих в конце XIX века, так скандально появился Маяковский. Было ясно, что Вознесенский нашел что-то свое, свою тональность. И я ему сразу сказал, всё, Андрей, всё, ты пишешь прекрасные стихи. После фестиваля ему нужно было определяться – но выбор уже был сделан. В пятьдесят восьмом году он пришел однажды счастливый: принес альманах «День поэзии», там весь синклит советских поэтов, и среди них – вот, пожалуйста, Вознесенский – страница 26. «Репортаж с открытия ГЭС» кончается так – «И сверкают, как слитки, / лица крепких ребят / белозубой улыбкой / в миллиард киловатт».

В альманахе был опубликован и его «Первый лед», между прочим, – замечательное, по-моему, лирическое стихотворение, правда, изуродованное эстрадными певцами. У него было лучше: «Мерзнет девочка в автомате, / Прячет в зябкое пальтецо / Всё в слезах и губной помаде / Перемазанное лицо»…

Хотя я всю жизнь был такой желчный – помню, что-то такое сказал о его «Мастерах»… В пятьдесят девятом, по-моему, мы еще пару раз виделись, а потом семья его переехала с Серпуховки в центр. И я переехал тогда же. У него был мой рабочий телефон, но – он уже попал в такой бурный круговорот успеха. Признание было таким громким. Одна из последних наших встреч была в старом Доме актера, – он выступал вместе с Евтушенко. Искренне так говорил, что рад меня видеть. Но у него просто начиналась совсем другая жизнь… Потом, годы спустя, я бывал на его вечерах, но не подходил, старался, чтобы он меня не замечал.

Пахнет яблоком снежок

Сексуальная революция, о которой так долго мечтали импрессионисты, волюнтаристы, вейсманисты-морганисты и прочие формалисты, свершилась в какие-то две фестивальные недели.

Нельзя утверждать, что значение фестиваля для страны было прямо-таки судьбоносно – но что-то, ах, всколыхнуло атмосферу. В СССР усищи сбриты, колючее сменилось обнаженно-лысым. И, будто неспроста, на дальних стапелях уже прицелились в пучины космоса ракеты. И физики ласкали синхрофазотроны. И юная ватага лириков уже тянулась к юбкам официоза, к ночнушкам пафоса, затертого до дыр, – о, где там прячутся коленки? Ну и всякое прочее.

Что касается новых муз, их и искать не надо было. Сами прыгали, как из бани, хлоп, в сугроб. Сочно, смачно. «Прямо с пылу, прямо с жару – / ну и ну! / Слабовато Ренуару / до таких сибирских „ню“!»

Чувство было юно, глаз был свеж и незамылен.

Вознесенский съездил в Ригу, куда был направлен после института, и скоро вернулся. Выбор свой он сделал: поэзия победила архитектуру.

Откуда что взялось в деликатном и щуплом Андрюше – бесшабашная смелость, хулиганство метафор?! Таким его увидели, таким он выскакивал на сцену. Хотя тогда казалось, что он не один, что их – плеяда! Заводские дворцы культуры, институтские аудитории, окололитературные бомонды завоевывали весело и легко – отряд свежих имен казался неразлучным: Вознесенский вместе с Евтушенко, Ахмадулиной, Окуджавой, Рождественским.

23
{"b":"273280","o":1}