Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вечера и встречи с поэтами – не хуже джаза и рок-н‑ролла – стали последним писком моды. В 1958‑м в Москве появится памятник Маяковскому, и поэты выльются на площадь, а впереди у них будут еще стадионы.

Вознесенский носится по редакциям, берется за переводы, заводит новые знакомства, едет в Грузию, едет в Сибирь – по заданиям редакций, комсомольским командировкам, петь трудовые порывы. Но… трудовые порывы у него заплясали метафорами, заиграли чувственностью. И героини такие… Героини ведь и сами не знают, что они лирические, пока их не встретит поэт. Но как поэту без них?

Был, кстати, с Пастернаком случай еще до войны, в 1934‑м – Первый Всесоюзный съезд советских писателей приветствовали метростроевцы и метростроевки. Одна вышла с тяжеленным отбойным молотком – и Пастернак инстинктивно из президиума кинулся помочь, снять тяжесть с девичьего плечика. Она ни в какую, молоток ей полагается по композиции! И Пастернак с трибуны признается: «Когда я в безотчетном побуждении хотел снять с плеча работницы Метростроя тяжелый забойный инструмент, названия которого я не знаю… мог ли знать товарищ из президиума, высмеявший мою интеллигентскую чувствительность, что в этот миг она в каком-то мгновенном смысле была мне сестрой?!»

Отсутствие сестер притупляет у поэтов чувствительность. Сестры, они же музы. И с конца пятидесятых, с самых ранних стихов, у Вознесенского закружатся сестры-музы – да и странно было бы без них! Критики сразу поджали губы. Литературные генералы насупились. Это – музы, это – сестры? Легкомысленные какие-то…

Вот музы Вознесенского на «Даче детства»: «За проказы, неприличности / и бесстыжие глаза, / за расстегнутые лифчики – / за-за!» Да и с чего бы ему быть против «неприличностей» – вся мировая музейная живопись ими пестрела, все художественные альбомы, которые бережно хранили родители!

Вот в подмосковной «Последней электричке» – «…черты спитые, / на блузке видит взгляд / всю дактилоскопию / малаховских ребят». Но поэту и она – «чище Беатриче».

Вот «Песня Офелии», чьи дела – как сажа бела, «уж лучше б на площадь в чем мать родила…».

Тогда это казалось непонятно – и нервировало, и притягивало страшно. Стихи Вознесенского и тогда, и всегда – настолько исповедальны, что и читатели и литсобратья замучаются гадать: кто же эти музы, кто же вдохновлял поэта?

Тут мы притормозим. Нам, видно, не избежать напоминания о Пушкине, о часто цитируемом письме его Вяземскому – зачем тот жалеет о потере «Записок» Байрона: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc. ‹…› Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе». Эту мысль повторит по-своему Вознесенский много лет спустя, – адресуя ее праздным гонителям Евтушенко: «Может, и есть, за что его корить, – но не вам же».

Не стоит забывать об этом и теперь, вникая в биографию самого Вознесенского.

Но чему так рад литературовед и архивист, нашедший, скажем, имя неизвестной музы Пушкина или Лермонтова? Рад тому, что приоткрыл еще одну страницу поэтической истории, обнаружил еще один источник вдохновения. И тайну отраженного поэтом космоса. Вознесенский знал эту грань – и сам, вспоминая великих, с которыми сведет его жизнь, никогда не забывал о их музах. Какие ни были – они вдохновляли поэтов, а значит, заслуживают отношения внимательного. Это тоже – помнить надо.

Кто эта «журналистка Лили Геррера», о которой вспомнил бывший одноклассник поэта? Следы ее теряются в тумане времени. Очевидно, это мимолетная и вовсе не единственная из загадок юного Вознесенского. А что за муза скрыта в его прелестном «польском цикле» конца пятидесятых – начала шестидесятых? Поэтесса Инна Лиснянская вспоминала, как летом 1959‑го после посиделок на чьей-то квартире, когда в первый раз записали песни Булата Окуджавы на магнитофон, поздно вечером Вознесенский пригласил их с Булатом «к одной знакомой польской журналистке». По дороге заскочили в гостиницу «Украина» за тортом и шампанским. Может, тогда и написались эти строки: «Ах, сыграй мне, Булат, полечку… / Помнишь полечку, челку пчелочкой?»

Следы неведомой польской музы (или, скорее, муз) встречаются тут и там. Анатолий Гладилин заметил на сей счет: «Не знаю, я плохо уже помню, вроде приехала делегация, в которой были две милые польки, но… Андрюша всегда был темнила – и потом, с польками всегда у всех что-нибудь было».

С конца пятидесятых Вознесенский был дружен с Верой Дравич, которая работала секретарем секции поэтов в Московском отделении Союза писателей. Хотя, собственно, Дравич она станет в 1963‑м, когда выйдет замуж за поляка Анджея Дравича и уедет в Варшаву. А в 1959‑м Вознесенский вполне мог еще признаваться: «Я брожу с тобой, Верка, Вега…» И обсуждать с ней едва ли не самый мучительный для него (как и для многих шестидесятников) вопрос: «Кто мы – фишки или великие? / Гениальность в крови планеты. / Нету „физиков“, нету „лириков“ – / Лилипуты или поэты!»

Но была еще таинственная А. Л. С ней-то и связана изящная история с сиренью, о которой напомнит Евтушенко даже в 2010 году, прощаясь с Вознесенским стихами: «Не стало поэта, который / послал из Нью-Йорка на „боинге“ / Любимой однажды дурманящую сирень».

Евтушенко слегка напутал: не на «боинге» и не из Нью-Йорка, но что сирень была и, можно не сомневаться, дурманящая – это точно. Собственно, об этом сказано самим Вознесенским – в стихах «Сирень „Москва – Варшава“».

Подлинный адресат тут надежно зашифрован, стихи посвящены Расулу Гамзатову. Гордость дагестанской литературы, певец Кавказа согласился передать цветы от Вознесенского варшавской музе, не подозревая, что тот притащит в купе целый куст сирени. Гамзатов крякнул, но махнул рукой: «Свезем». Потом «таможник ахнул, забыв устав» – при виде куста сирени, занявшего полкупе. Гамзатову, конечно, не позавидуешь – зато Вознесенский был счастлив: «Ах чувство чуда, седьмое чувство!»

Так что за чудо?

Следом за сиренью полетит «Новогоднее письмо в Варшаву» – едва ли не самое воздушное в его сборнике «Треугольная груша» – неведомой А. Л.:

…А у меня окно распахнуто
в высотный город словно в сад
и снег антоновкою пахнет
и хлопья в воздухе висят
они не движутся не падают
ждут
не шелохнутся
легки
внимательные
как лампады
или как летом табаки
они немножечко качнутся
когда их ноженькой
коснутся
одетой в польский сапожок…
Пахнет яблоком снежок.

Тут ждет нас любопытное открытие: в 1962 году варшавское издательство Iskry выпустит сборник Вознесенского «Парабола» – к его изданию окажется причастна… А. Л.

Итак, она звалась Алисией Лисецкой. Тоненькая, красивая, светлые волосы с пробором. Почти ровесница, на два года старше Андрея Вознесенского. Они переписывались, по словам Зои Богуславской, и переписка их была сродни переписке Пастернака с двоюродной сестрой Ольгой Фрейденберг. «Страшно рад нашему единодушью, сложившемуся в разных городах, без уговора, по взаимно неизвестным причинам и в несходных положеньях», – писал ей в 1933 году Борис Леонидович. Дает ли это представление о «единодушье» Вознесенского с Лисецкой? Ну, отчего бы и нет, «когда их ноженькой коснутся, одетой в польский сапожок».

Алисия Лисецкая была заместителем главного редактора польской «Новы культуры». «Энергичная журналистка», как писали про нее, в 1961 году предложит наградить премией за лучшую книгу года писателя Я. Бохэньского и его роман о временах Цезаря – «Божественный Юлий». Но чуткие польские руководители уловили в книге подозрительные намеки: с чего это автор так въедливо анализирует механизмы абсолютной власти? Лисецкую, словом, из журнала уберут. Алисия не утихомирится, призовет к переизбранию всей верхушки Союза польских литераторов: у советских коллег, скажет, при всей цензуре свободы больше, чем у польских писателей. И еще ее будут волновать – «всё уменьшающаяся возможность для откровенной и принципиальной дискуссии о литературе, культуре, культурной политике… фальшивая политика дискриминации и отталкивания близких нам идейно партийных писателей и марксистских публицистов».

24
{"b":"273280","o":1}