— Кое-где побывали, — сказал Илья. — На Кавказе, в Закарпатье…
— По Алтаю и Казахстану проехались. Там хлебные поля как океаны, — добавил Петр.
— Ловили рыбу в астраханском заповеднике и на Онеге под Медвежьегорском, — вспоминал Илья, облизывая ложку.
— Не забыл еще островок чаек? — спросил Петр Илью, уносясь в недавнее прошлое.
Гнездовья там были на каждом шагу, во всякой расселине. Подросшие птенцы выбегали из-под ног, неслись к воде, перепрыгивая с валуна на валун. Кубарем скатывались вниз и плюхались в воду. А мамы-чайки кружились над островом, кричали сердито, пронзительно, время от времени устрашающе пикируя на пришельцев, их крики стыдили: «Что вам здесь нужно, бескрылые…» «Что же нам было нужно в самом-то деле? Наверно, обновиться. Прикоснуться глазами к просторам воды, к скалистым островам, набраться сил…»
Всюду Петру было хорошо по-своему. Он охотно вживался, понимал и воспринимал особую прелесть озерной Карелии, казахстанских степей, вздыбленную землю Кавказа, мягкие поля, лиственные леса и перелески средней Руси.
Ложки начали поскребывать по дну котелка.
— Доедайте, мужчинам надо поесть поплотнее, — сказала Ольга.
— Еще будет чай, — пообещал Илья.
— Чур, я заварю, — обрадовалась Ольга новому делу.
— Чай — привилегия Петра. Он умелец, у него все по науке, — остановил ее Илья.
— Подумаешь! Не жалеть заварки — вот и вся наука.
— Не так уж это просто. Чай — это священнодействие. Меня учил этому один хороший человек, — сказал Петр.
— Надо бы ему письмо написать, — добавил Илья.
— Это вы о ком? — поинтересовалась Ольга.
— Есть у нас в Ленинграде друг, он профессор.
— Профессор по заварке чая? — улыбнулась Ольга.
— Нет, настоящий. Теперь уж, правда, на пенсии.
— Ого, с кем водитесь! Может, и сами вы из больших ученых?
Петр достал сигареты, закурил. Илья блаженно повалился на траву.
— Мы все учились понемногу… — начал он.
— Или вы обыкновенные бездельники, — перебила Ольга. — Там побывали, тут посидели…
— Ольга, а что, по-твоему, настоящая работа? — спросил Петр.
— Сам, что ли, не знаешь? У станка стоять, дом строить… Когда себе и людям польза, когда устаешь так, что не пошевельнуть ни рукой, ни ногой…
— Ты, я смотрю, за каторжный труд. А он, как известно, непроизводительный… Не случайно люди любят праздники: Первое мая, Новый год, День шахтера, День рыбака, субботы, воскресенья, отпуска.
— День бездельника, — улыбнулась Ольга.
— Что же, без этого не потянешь телегу жизни как следует… И так вон какое напряжение в людях.
— По тебе это незаметно.
— И прекрасно. Где как не в дороге сил набираться.
— У нас часто и работают вполсилы, и отдыхают кое-как, — сердито заметил Илья. — Или гулянками так нагружаются, что устают хуже, чем от любой работы. И ничего не хотят ни видеть, ни слышать — живут, топчутся, как слепая лошадь по кругу: работа — гулянка, гулянка — работа…
Илья встал, пошел к мотоциклу. Можно было подумать, что он чем-то оскорблен. Наверно, просто ушел, чтобы не мешать, мол, ты пригласил девушку — вот и развлекай.
Ольга словно бы что-то почувствовала, притихла, собрала ложки в котелок, пошла к реке, а Петр, развалясь на траве, прокричал ей вслед:
— Милое дело — бездельничать.
Самозабвенное чувство безделья было знакомо ему в полной мере. В такие минуты уходил он в себя, в блаженный мир легкой фантазии. Мысли улетали во все стороны, на все триста шестьдесят… А сам он был повсюду и нигде, как будто дух его кружился, витал во вселенной…
Петр закрыл глаза и увидел седобородого старика в легкой войлочной камилавочке, профессора Даниила Андреевича, приветливого, мягкого человека, чуть ссутулившегося, с прозрачной кожей на руках, услышал негромкий энергичный его голос: «Вы любите крепкий чай? Милое дело бездельничать и попивать чаек».
Это было давным-давно, тоже в дороге, в купе старого поезда «Москва — Ленинград».
Петр похвалил ароматный, темный, как деготь, напиток, и начался разговор. Сначала профессор рассказал о том, как заваривают и пьёт чай в Грузии, в Средней Азии, в Индии, на Цейлоне. Потом Петр услышал о чайной посуде.
— Туркмены, к примеру, высоко ценят подреставрированные, скрепленные серебром тонкие старинные пиалы с коричневым чайным налетом на стенках, — сказал профессор. — Не вздумайте когда-нибудь отмывать этот налет — засмеют. Если окажетесь вдруг на самаркандском базаре, поищите специалистов по чеканке, колоритные люди. Приглядитесь к их работе, замечательные мастера.
— Вы, наверно, объездили весь мир? — восхищенно спросил тогда Петр. И удивился, услышав:
— Вообще-то, да, молодой человек. Но путешествую я только в воображении. Я историк и знаю, что у всего живого и неживого своя история существования. Я и в людях люблю глубину и широту сознания. Это приподнимает нас над буднями. Вы любите оставаться наедине с собой? — неожиданно спросил профессор.
— Когда-то не любил, боялся, было скучно.
— Вот-вот. У многих молодых людей такая беда. Не знают, чем занять свой мозг. И занимаются этаким передвижением: фланируют по улицам или из угла в угол. Пустое время…
Пустое время… Пустое ли оно? И только ли практическое дело имеет смысл? А стихи? А споры до хрипоты о смысле жизни? А любовь?.. Когда же это все — отвлеченное, неприменимое на первый взгляд — проявляется в человеке, в его таланте, в поступках, кто знает? И сам профессор, наверно, когда-то «ваньку валял», да забыл. Остались от тех юношеских лет только быстрые Движения да задорная энергичная речь, будто спешит он кого-то опередить в споре.
— Поймите меня правильно, я не хочу быть старым брюзгой. Что и говорить, молодость действительно лучше старости. Логика проста: если вы хуже нас, то, значит, общество регрессирует, чего не может быть; если равны — общество топчется, и остается одно — дорогу молодости! И что же спасло вас от скуки, чем увлеклись?
— Вырезаю по дереву, немного пишу, рассказываю всякие истории в дневнике…
— Это интересно. Я тоже много лет их вел. Сначала получались душераздирающие излияния, что-то вроде «Страданий молодого Вертера». Читали? А потом в духе исповеди Руссо. В двадцать лет мне казалось, что я очень умный… То категорически считал, что история ничему не учит, то совершенно наоборот — именно она одна и учит всему… Середину не любил. — Профессор улыбнулся смущенно. — У меня сохранились дневники студенческие, фронтовые. Заглядываю иногда, и такое вспоминается…
Даниил Андреевич по-мальчишески шмыгнул носом, потер его, улыбнулся:
— Знаете ли, за долгую жизнь чего только не переживешь. И жалел я себя до слез, и страдал до какой-то истерической болезненности, все мне казалось не то, не так, не соответствует моим идеалам. Уж так я заходился в страданиях, что все было немило, смерти ждал. Мои страдания казались мне самыми глубокими, самыми сильными и даже самыми важными для всего человечества — вот как. Стыдно вспоминать… И ведь думал, что все-то я знаю, как мудрец, а дальше собственного носа не видел. И самодовольство я пережил, испытывая этакое жирное, барское наслаждение от собственной персоны. Что ж, даже целые народы страдают этой болезнью… И хандрил я запойно, и самоуничижался, — все это, наверное, неизбежно, когда ищешь себя.
— И нашли?
— Да как сказать… Спокойнее стал, что-то уравновесилось. Радости, даже счастья во всем стал я видеть больше: в цветке, в чьей-нибудь милой улыбке, и в ясном дне, и когда дождичек идет… Все нам обещает счастье, только бы увидеть, разглядеть…
Даниил Андреевич отхлебнул чай, блаженно закрыл глаза и продолжал:
— В своих хотениях я был очень нетерпеливый. Долго не мог заучиться сдерживать себя. Даже к усидчивой работе за столом долго себя приучал…
— Я тоже такой же, — признался Петр.
— Была в моем дневнике одна особенная запись, про наводнение в Петербурге в двадцать четвертом году, — сказал профессор. — Все, как у Пушкина: плыли гробы, улицы как реки, я тонул, едва спасли… Жуткое, мистическое чувство испытал я тогда — ужас, потоп, конец света. И эта борьба и беспомощность людей перед стихией… И в то же время странный, захватывающий интерес, почти восторг на многих лицах… С таким лицом однажды поднялся в атаку один молоденький офицер на Невской Дубровке. Он, кажется, не выдержал тишины перед боем, приподнялся над окопом и тут же погиб от снайперской пули…Ия был тогда ранен разрывной пулей в ногу.