Литмир - Электронная Библиотека

Тон врача, его круглое лицо, отсутствие сострадания так взъярили Петра, что он наговорил резкостей, потребовал серьезного и человеческого лечения.

Тот выслушал все с каким-то отстраненно-холодным превосходством и объяснил:

— Вашу жену я должен был бы отшлепать по щекам. В подобных случаях это вполне действенно. После родов нервы сдали, мнительность… фантазия… ничего страшного. Я пожалел вас и не сделал этого, так что не возмущайтесь.

Петр извинился. Ему стало стыдно за то, что он вышел из себя, но слова врача все-таки не успокоили, да и как они могли успокоить? По-настоящему у Анюты останавливается сердце или ей это лишь мнится… какая разница, если она верит в свою смерть и может уйти из жизни от шока или еще чего-нибудь такого, о чем медицина и понятия не имеет. Вот и сын потому такой беспокойный, и вообще в доме начинается что-то похожее на ад…

Никогда еще Петр не слышал, чтобы так кричал человек. Голос заполнил комнату, коммунальную квартиру, и, кажется, на всей земле не хватало места звенящему крику.

«О чем ты, парень?»

Пеленки расползлись, скомкались, их было не собрать. Беззубый, алый рот орал и орал. И даже глаза, обычно голубые, спокойные, мягкие, теперь налились криком. «Ну, что с тобой, где болит? Чего тебе не хватает, сынок мой, Данилка?»

Прибежала из кухни Анюта, встрепанная, легкая, сама еще как ребенок, расстегнула фланелевый халат навстречу цепкому рту, и вот уже младенец сопит, чмокает, а мать в забытьи, в полудреме. Тишина. Переливается не просто молоко в детский рот, а кровь, жизнь. И Петр уже не знает, что ему делать, он тут лишний.

Сел на стул у окна, — отчетливо были видны крыши домов, трубы. Обернулся и увидел на деревянной подставке легкий парусник-самоделку, над которой, бывало, просиживал за полночь. Счастливое время. Кажется, все это было сто, тысячу лет назад. И фотография на стене из каких-то тех невообразимо далеких, свободных времен — три друга на поморском карбасе, счастливые веселые лица. «Все было… все в прошлом… дороги, странствия, все-все…»

— Ой, больно, ты что? — вскрикнула Анюта и отдернула ребенка от груди.

«Он еще жесток от природы», — подумал Петр.

Анюта застегнула халат, прижала к себе покрепче малыша, поднялась и пошла по кругу. Мимо стола и шкафа, мимо большого для четырнадцатиметровой комнаты чемодана.

Анюта ходила по кругу, по которому вот уже много суток отец и мать носили парня на руках днем и ночью. Шаги жены, как точки и тире на телеграфной ленте. Петр легко читал эти знаки. Шаги усталые и нетвердые, они, как и прежде, говорили: «Поезжай, если ты не можешь иначе… Уж как-нибудь обойдемся…» И от этого было еще труднее, чем если бы Анюта сердилась, удерживала. «Скоро друзья умчатся, полетят навстречу ветру…» — растравлял он себя. А душа болела, стыдилась. Хотелось что-то сказать Анюте, но любое слово было бы неточным. Вот если бы он мог закричать, как сын, а потом прижаться к жене — тоже как сын, вот тогда бы, наверное…

В прошлом те времена. Что бы ни делала Анюта, о чем бы ни говорила — она только с сыном, и нет над ней более сильной власти, чем любовь к младенцу, все ее иные чувства — так, между прочим, как между прочим принимает она теперь ласку Петра. Ей чужды его заботы и тревоги, не имеющие прямого отношения к тому, чтобы малыш хорошо ел, хорошо спал, вовремя пачкал пеленки. Что-то само собой рушилось и перестраивалось в жизни…

Вспомнился недавний день рождения, на который пришло двенадцать человек.

В маленькой комнатке разместились кто где сумел. Стол был небогатым, гости принесли вино и закуски, как это и раньше случалось, не хватало рюмок, вилок, тарелок, подавались кружки, ложки, чистые листы бумаги с присказкой: «Это фарфор…» Привычным, веселым, как всегда, было это приготовление. Но вот, как только были произнесены первые тосты за новорожденного, за здоровье, дружбу и семейное счастье, как только иссякли шутки, объединявшие застолье, сразу же Петр почувствовал — эта встреча никому не нужна. Даже очень близкие люди не знают, как теперь себя вести, о чем говорить, — темы, шутки, намеки, анекдоты прошлых общений были в новой обстановке неуместными. Анюта была молчаливой, все видели, что она не может принять этого большого пестрого сборища, товарищества разных лет и разных компаний. Анюте не нужны разухабистые шутки, она страшится большого количества бутылок на столе, воспоминаний о веселом холостом житье мужа, ей не по душе вольное поведение девушек и бесцеремонность мужчин.

За столом все были заняты собой. Даниил Андреевич прийти не мог — заболел. Вот если бы приехал из Ярославля Илья, сидел бы рядом, сдержанный, все понимающий и доброжелательный, покатывал бы он, как обычно, в пальцах шарик из хлебного мякиша и время от времени вставлял бы в разговор фразу или полфразы, скрепляя, направляя беседу, — все было бы мягко, задушевно.

Но самых близких друзей рядом не оказалось. И Петр сидел за праздничным столом с ощущением, что его забыли, покинули, предали. Бутылки быстро опустели, а на новые ни у кого уже не было денег, — гости сникли. Как назло, даже магнитофон перестал работать, и, сколько его ни чинили умельцы, он молчал и своим Упрямством все больше навевал тоску, все понимали бессмысленность этой встречи.

Петр чувствовал себя виноватым за все это, ему было больно за каждого гостя, он подходил то к одному, то к другому своему товарищу, — у одного просил прощения, других утешал, третьих старался подбодрить шуткой, но все острее он ощущал холодок и разобщенность всех, кто к нему пришел. Только он один их объединял еще как-то в те времена, когда был свободен, весел, всегда готов поддержать компанию, а теперь вместе незачем было собираться его товарищам.

Магнитофон не заводился. Петр взял в руки гитару, но даже песня, которую запели девушки, оказалась пророчески прощальной:

Подари на прощанье мне билет
на поезд куда-нибудь…
А куда и зачем — мне все равно,
лишь бы отправиться в путь…

Когда о любви и дорогах допели до конца, всем захотелось спеть еще что-нибудь, но расплакался сын. Гости смолкли, пережидая, а Данилка все громче и громче заходился в плаче. Анюта взяла его на руки и так потребовала тишины, что все стали расходиться, а сама она пошла по знакомому кругу, укачивая младенца, — маленькая, серьезная, сердитая.

— Не хочу больше никого видеть! Уж лучше мы сами как-нибудь, чем такие встречи, — сказала Анюта, когда все ушли.

А Петр подумал, что скоро никого не останется из друзей. Тоска, горечь, муть были в душе. Что-то не то, не получается…

— Ты подумай, пойми, Петя, я рассердилась не попусту. Обидно стало за всех нас троих. Ну что они в день рождения такую кислятину устроили? Ты их развлекал, кидался к каждому, а что получилось? Вот почему они сидели такие важные, надутые, мореные, выясняли какие-то свои отношения и пили, пили, надымили тут, в тарелках окурки… Ни с чем не считались. И почему им было так не по себе в твоем доме? Я и сын виноваты? Но ведь это твоя семья, пусть я им не понравилась, но сын-то при чем? Они же видят, как у нас все трудно, сложно, тесно. Друзья должны все понимать, прощать, приносить праздник, а что вышло? Они эгоисты — вот кто они.

Резко говорила Анюта, но такую правду, в которой Петр не хотел признаться себе самому.

— Мне, Петька, иногда кажется, что я намного тебя взрослее, больше понимаю в жизни, разбираюсь в людях. Ты бываешь каким-то наивным, слепым, слишком доверчивым. Не сердись и не расстраивайся. Настоящие друзья никуда не уйдут, а случайные не нужны ни тебе, ни мне. Нам с тобой надо быть покрепче вместе, мы же с тобой — семья, самые родные теперь люди, понимаешь? Ну, что тебе со всякими только время тратить попусту, — вон сколько забот…

«Она все понимает, она мой настоящий друг, — счастливо думал тогда Петр. — Она крепкий человек, а я мямля. Что я делал бы без нее?..»

53
{"b":"272672","o":1}