Литмир - Электронная Библиотека

— Вот ведь как, всякому делу, всякой живности время свое дано, чтоб созреть. Поспешишь, говорят, людей насмешишь.

И к Петру повернулся:

— Я пока мастерскую для ремонта искал, обтолкали меня, обдергали, а я подумал, — вот чего городские люди бегом-то бегают: на часы не глянут — может, поздно уже все, а может, еще рано. Ваши-то, эти, электрические, как я погляжу, на всех углах врут, днем ночь показывают, утром — вечер, будто с ума сошли. Я вон дома ходики свои подтяну разок под вечер, и стучат они, стучат — Минута в минуту. Ходят и ходят уж который год — на свадьбу еще подарены. А может, тоже врут, да свериться не с кем, — улыбнулся Дед и рукой махнул: — Уж ладно, живите по своим часам, а я по своим доживу.

И уехал Александр Титыч, и как будто бы увез неторопливое свое время, улетели из дома Петра и Анюты основательность и надежность. Оставил Дед для молодых еще один подарок — пачку денег купюрами разного достоинства, завернуты они были в тряпочку. Будто копились деньги на какой-то особый случай, да вот он и пришел. Все сбережения здесь, на старом чемодане: двести семьдесят три рубля.

Петр обрадовался этой помощи и немного застыдился, заспешил: работать, работать, успеть как можно больше — и статьи, и очерки, и на Московской-Товарной почаще разгружать вагоны с углем или с фруктами, чтобы не иссяк в доме достаток и можно было бы хоть ненадолго, на несколько дней съездить в Ярославль, к задушевному другу, умчаться с ним куда-нибудь на мотоцикле. Как бы ни было хорошо, интересно с Даниилом Андреевичем, а с Ильей, с одногодком, который все о тебе знает, — особое общение. С ним и молчать — наслаждение. Или можно начать разговор с середины и все понятно… И никаких недомолвок, «два в уме»… От Ильи исходил какой-то особый надежный покой, хоть сам он жил напряженно. Петр твердо знал, что есть у него на земле надежность, верность, понимание и защита.

Илья изредка писал письма, то грустные, то смешные. А недавнее письмо особо взволновало Петра. Оказывается, друг встретился с Ольгой. Встреча произошла на дороге, при въезде в Ярославль, она оказалась необычной. Ольга закончила водительские курсы, стала шофером. Ей понравилась жизнь на колесах, с быстрыми перемещениями и встречами с самыми разными людьми. Она часто вспоминает то утро в парикмахерской, и поездку в Суздаль, и монастырь Святого Покрова, и костер на берегу Нерли.

Петра кольнуло что-то вроде ревности, почему не он встретил Ольгу в ее новой жизни, ведь это, может быть, его влияние переменило ее судьбу.

Петру хотелось бы поговорить, как прежде, обо всем. С Анютой у него еще не всегда бывает та свобода разговора, при которой можно раскрыться до донышка, особенно если речь заходит о женщинах. Анюта еще многое воспринимает с недоумением или в штыки, с тайной или явной обидой и с тем, непонятным пока Петру, желанием поспорить, во что бы то ни стало доказать, утвердить свою точку зрения, при котором разговор сминается, сворачивается или заходит в тупик. Слишком большая близость супружеских отношений — тоже плохо, многое опрощается.

Все острее, все настойчивее зрело в нем желание укатить в Ярославль хоть на пару дней, тем более, что Даниилу Андреевичу понадобилось для своих исследований побывать в стариннейшем городе средней Руси, в тихом Переславле-Залесском, в котором стоит храм святого князя Александра Невского и проходили отроческие и юношеские годы Петра I.

И еще, ведь именно в этом городе жила в-детском доме Ольга, там осталась ее любимая воспитательница… Вот поехать бы вместе…

Петр вспомнил, как Ольга стригла его, как учила она его плавать, как сидели они на «Золотом крыльце», как радостно согревала их общая мечта поклоняться всем сердцем чему-то возвышенному… Удалось ли Ольге победить свою застенчивость, раскрыться?.. Полюбить?..

Петр любил, знал, что Анюта в его сердце навсегда. Но все-таки что-то произошло — от мелких ссор любовь будто сникла, спряталась, как в норку, в глубину души, чтобы переждать опасность, дождаться своего часа.

Было время, когда Анюта говорила: «Хочу, чтобы ты был кенгуру, а я лежала бы у тебя в сумке вот здесь на теплом животе…» И она прижималась к Петру с нежностью и беззащитностью, и тогда Петр чувствовал себя не только мужем маленькой доверчивой женщины, но и единственным покровителем ее. К нему приходили силы, каких он не знал в обычные минуты, — и вместе с тем, обнимая жену, он так волновался, ощущая ее нежную кожу, ее мягкие плечи, с такой готовностью принимал свою любимую в «сумку кенгуру», что сам становился кенгуренышем в ее «сумке». Так было.

«Есть первая любовь, а есть супружеская, и это совсем не одно и то же. И если все-таки любишь, превозмогая быт, значит это навсегда… Я хочу прожить с Анютой жизнь, а это поважнее, чем просто „люблю, не люблю“… Любовь и нелюбовь и даже ненависть порой идут рядом, рука об руку, бывает даже, сливаются в любовь, ненависть и не поймешь, за что же тебя так ненавидят, и вдруг оказывается — за то, что любят с такой сжигающей страстью, что даже недостаточно полное чувство взаимности приводит в отчаянье».

Петр не знал, не мог понять истинной причины размолвок с Анютой, ее внезапных срывов порой без всякого внешнего повода. Вот как недавно.

— Думаешь, я не вижу, что с тобой происходит? Дуешься, молчишь, отворачиваешься. Тебя раздражает даже прикосновение ко мне. Ты считаешь меня во всем виноватой, во всех своих неудачах. В путешествия ездил каждый год, а теперь нельзя. Женился, как же… Писать не пишется — и тут мы с ребенком виноваты.

— Да ты, Аннушка, подожди, нельзя валить все в кучу…

«Девочкой была, как говорят, ласкобайкой да соней, а теперь чуть чего не так — вихрь, вьюга, ураган…» — подумал Петр.

Ашота ничего не хотела слушать и понимать — ее обида била через край:

— И не работаю я, и деньги не умею расходовать, и халата у меня нет хорошего, и волосы не вымыты, и синяки под глазами — во всем моя вина, а ты мученик, да, истинным мучеником себя считаешь. Господи, да что же это такое, да за что же это мне? — И заплакала. — Вот мамочке напишу и папе тоже, и уеду вместе с Данькой — живи один, ходи по своим друзьям, если тебе с нами тошно. И не трогай меня, отойди, противны мне твои ласки…

Анюта ревновала Петра ко всему, что, по ее мнению, давало мужу какие-то особые преимущества в жизни: он посмотрел новый фильм, а она нет; он прочел газету, рассказ в журнале, поговорил с другом о чем-то, не касающемся семейных дел, просто прогулялся без всякой цели, — все это было сверх того, что он обязан был делать, как и она, скованная обстоятельствами, — и нет мужу прощения, раз не хочет он терпеть, отказываться от удовольствий хотя бы из солидарности с женой.

Петр даже не предполагал такого горячего честолюбия в своей жене, и вообще многое открывалось ему только теперь, после рождения сына. Анюта раньше была будто бы скована, робка, терпелива, больше предпочитала молчать, чем говорить, соглашаться, чем спорить, тихо плакать, если что не так, а не устраивать шумных, крутых баталий. Петру казалось когда-то, что Аннушка, потомственная поморка — сама неторопливость, мягкость, а вышло, что она ничем не отличается от горожанки, в которой перемешались все противоречия эмансипации.

Да тут еще непонятная страшная болезнь. Началась после того, как приехала Анюта из роддома. Ложится она на кровать и шепчет со страхом: «Умираю, умираю, холод идет по ногам к сердцу!» Анюта плакала и молила: «Растирай меня, растирай сильнее…»

Петр массировал ей руки и ноги, поил горячим чаем, но смертный ужас долго не исчезал с лица Анюты. Щеки ее не бледнели, были румяными, но из глаз текли слезы и она говорила в эти минуты бог знает что, — прощалась, умоляя беречь ребенка.

Петр вызывал «неотложку» за «неотложкой».

Врачи были одни и те же, их спокойствие поражало Петра бездушием, невнимательностью.

Однажды он взорвался, накричал на молодого врача, приехавшего второй раз и не пожелавшего ничем помочь. «Успокойтесь, успокойтесь! Нельзя так, — строго прикрикнул врач, — не распускайтесь!»

52
{"b":"272672","o":1}