— Вот вы, вы меня понимаете, — вдруг горько сказал музыкант, и мисс Оффенбах почувствовала, что и действительно понимает его. И это тоже было очень непривычно, потому что она совсем не понимала мужчин, да еще таких — нелепо одетых уличных музыкантов.
— А жена у меня, — опять улыбнулся скрипач, — только и делает, что стирает… Всё время стирает… Зачем? Не знаю. И зачем она мне, тоже не знаю. Знаю только, что каждая женщина — нота…
Мисс Оффенбах представила себе жену музыканта похожей на лебедиху Клару, которая плавает в ванне, полной мыльной пены. И это почему-то не показалось ей странным. А музыкант стал рассказывать и вовсе непонятное: про чей-то дар, тяжкий и сладкий, про струны, уходящие в небо, про настоящую музыку, не слышную обычным ухом… Удивительно: мисс Оффенбах, хоть и не понимала ничего, но ясно видела всё то, о чём он говорил! Наконец музыкант вздохнул, прижал подбородком скрипку, закрыл глаза и снова заиграл. И душа мисс Оффенбах еще шире раскинула крылья, топорща перья-ощущения. Ей даже захотелось, чтобы проклятый лебедь ещё раз клюнул ее. Тогда она, наверное, полетела бы снова. Туда, где, по словам музыканта, день соединяется с ночью нитями струн с подвешенными на них нотами-человечками — нитями, по которым свет — Великий Дар дня — переливается в предназначенный для этого сосуд ночи… Это было так непонятно, но так красиво!
Он играл ещё долго, временами открывая глаза, как будто для того, чтобы убедиться: мисс Оффенбах всё ещё здесь, всё ещё слушает его. И она слушала — и думала о том, что всё в этом мире устроено удивительно; что самое постыдное и нелепое, вроде удара-клевка гадкого лебедя, неожиданно может оказаться таким прекрасным. И уже без стеснения смотрела на музыканта.
Ночь для мисс Оффенбах прошла совершенно отвратительно, чего никогда ещё не случалось в ее размеренной жизни. Сильно ныло внизу живота: она даже подозревала синяк или ссадину, но взглянуть отчего-то не решилась. Вдобавок в полусне у нее возникло ужасное чувство чего-то недополученного или безнадежно упущенного. Почему-то виноваты в этом были и лебедиха Клара, и всё время занятая стиркой жена музыканта. Мисс Оффенбах поняла, что днём ушла из парка слишком поспешно, и от этого душа её уронила бессильно свои лебединые крылья… К рассвету она не выдержала, оделась и, поражаясь собственной отчаянности, отправилась в парк, к озеру. Пусть это сумасшествие, да, но имеет же она право хоть на один невероятный поступок в жизни? Иначе может быть поздно…
У самой воды было уже почти совсем светло. Мисс Оффенбах сразу увидела лебедей, дремлющих в камышах неподалеку. Она тихонько подкралась поближе, сняла обувь и осторожно ступила в холодную утреннюю воду. Когда вода была ей почти по колено, а до лебедей оставалась пара шагов, Карл и Клара одновременно вздрогнули, вытянули из-под крыльев змеиные шеи и, не двигаясь, уставились на неё колючими глазками. Мисс Оффенбах робкой рукой раздвинула жидкие камышины, наклонилась и тоже неподвижно смотрела на птиц. Взгляд лебедя Карла был сонным, но, кажется, он приятно удивился и даже восторжествовал. Лебедиха Клара следила за ней настороженно и недобро. А когда мисс Оффенбах решилась сделать ещё один шаг, то шея Клары дрогнула, изогнулась, темный клюв приоткрылся, и мисс Оффенбах услышала тихое противное шипение.
— Клара, — шепотом сказала мисс Оффенбах, — я же совсем не за этим пришла. Я пришла к тебе, глупая ревнивица.
Она покосилась на настороженного Карла, снова вспомнила летящую томительную музыку, скрипача, его лебедеподобную жену, тяжело вздохнула и потянулась погладить Клару. Но злая птица выскользнула из-под ладони и небольно, но совершенно издевательски ущипнула мисс Оффенбах за руку.
— Ай, — погромче сказала мисс Оффенбах, — ты же стирать должна, а не кусаться. Может, потому у музыканта грязный камзол, что ты кусаешься, а не стираешь? Он же гений, у него дар… Мне бы твои крылья!
Тут лебедь Карл оживился, с довольным видом подобрался поближе к мисс Оффенбах и коротко крякнул. От его голоса у мисс Оффенбах опять заныло укушенное днем место, но она не обратила на это никакого внимания.
— Я тоже нота, — упрямо сказала она, глядя на лебедиху Клару, — и тоже хочу увидеть эти струны, связывающие день с ночью. Понимаешь? Я, наверное, замечательная нота. Только раньше об этом не знала. И теперь мне тоже нужна струна. За этим я и пришла.
— На-ш-ш-лась тут! — прошипела ей в ответ Клара-жена и снова, уже больнее, ущипнула мисс Оффенбах. — Ух-ходи! Ух-ходи, давай!
Мисс Оффенбах стало очень обидно. Она наклонилась к Кларе, но тут лебедь Карл не выдержал, гоготнул и, неожиданно толкнув мисс Оффенбах, опрокинул её на спину в мутную от тины воду. Руки мисс Оффенбах в поисках опоры глубоко, по локоть, ушли в липкий ил, а лебедь Карл воспользовался этим и стал сильно, как накануне, бить её клювом между ног. Но сейчас, когда не было никакой музыки, а была мгновенно намокшая юбка, совсем не защищавшая от ударов, мисс Оффенбах почувствовала, что вот-вот умрет от боли, холода и унижения. И всё же успела заметить, что красные глазки жены-лебедихи смотрят на неё с жадным, безжалостным любопытством. Мисс Оффенбах кое-как умудрилась оттолкнуться от дна и с усилием рывком подняться на колени. Увлекшийся лебедь Карл даже не заметил этого, и мисс Оффенбах удалось схватить его черной от ила рукой за белую прохладную шею, прямо под клювом — так крепко, что она почувствовала, как неистовствует горячая жилка.
— Ещ-щ-щё бы! — прошипела лебедиха, злобно посмотрела на извивающегося Карла и тоже бросилась на мисс Оффенбах. Вторая лебединая шея оказалась безнадежно запачканной черным илом. Обе птицы забились, захрипели и, ударяя мисс Оффенбах сильными крыльями, забрызгали грязной водой лицо. Эти крылья ужасно мучали её, заставляли ещё сильнее сжимать тонкие хрупкие шейки, напоминавшие сейчас натянутые, трепещущие, столь вожделенные и ненавидимые ею струны. Потому что не было у мисс Оффенбах ни крыльев, ни струн, ни сосуда, ни света. Потому что сама она, оказывается, всего-навсего глухая, ненужная, несыгранная нота… И мисс Оффенбах заплакала. Наверное, впервые в жизни.
…Когда лебеди перестали биться, мисс Оффенбах с ужасом обнаружила, что белые птицы стали черными. А-а, — беззвучно закричала мисс Оффенбах, — а-а-а! Она выпустила из рук обмякшие неживые шеи, и лебеди неуклюже опрокинулись набок. Мисс Оффенбах передернуло, и она медленно, всё время оглядываясь на нелепо замерших птиц, поползла через камыши на берег.
Глава первая
С днями рождения всегда происходит невероятная путаница. Если вдуматься, то тридцать третий день рождения означает тридцать четвертую годовщину твоего появления на свет. Или это не так? А может быть, процедура разрешения от бремени столь неаппетитна, да и сам новорожденный — лиловый и скользкий — столь малопривлекателен, что не только родителям, но и родственникам гораздо проще и приятней чествовать розовенького и пухлого годовалого бутуза. Отсюда, наверное, и путаница в датах.
Как бы там ни было, Билли МоцЦарт, отдаленный, но совершенно прямой потомок великого композитора Вольфганга Амадея Моцарта, не любил свой день рождения. Эта нелюбовь отчасти была отголоском давнего детства. Дедушка, мистер МоцЦарт-старший (именно он зачем-то переделал известную фамилию на шотландский лад), увлекшийся на старости лет никчёмными поделками, подарил трёхлетнему Билли собственноручно изготовленный картонный домик с настоящими и очень хрупкими оконными стёклами. В том, что стёкла были настоящими, Билли тут же и убедился. Дед хмуро посмотрел на порезанный пальчик с яркой капелькой крови, отвернулся и с тех пор никаких подарков не делал. Отец, мистер МоцЦарт-младший, однажды решив, что подарил Билли более чем достаточно, а именно жизнь, такими «пустяками», как дни рождения сына, не интересовался никогда. Свою мать Билли помнил очень смутно: она исчезла, когда он был совсем маленьким.
Сестра отца тётка Эллен — невысокая худенькая женщина с круглым лицом толстушки — обычно недоумённо приподнимала тонкие брови и объясняла, что мать уехала по делам. И тут же отсылала его к роялю (надо ли говорить, что Билли с рождения была уготована судьба великого музыканта?). Точно так же недоуменно она округляла и без того круглые глаза, когда Билли интересовался, почему ему нельзя спать в одной постели с горничной, или что за странную резиновую штуку почти ежевечерне выносят из тетушкиной спальни, после чего она сама, не по годам быстро, бежит в туалетную комнату. И почему, например, ему нельзя отпраздновать день своего рождения… Тогда Билли думал, что это не он задает все эти неприличные вопросы, а они кружатся в воздухе сами по себе, выписывая петли вокруг тёти Эллен, время от времени присаживаясь то на ее большой нос, то на подбородок. Билли казалось, что промолчать было бы даже невежливо, как нехорошо и невежливо не заметить случайно попавший в чужую тарелку кусочек пластилина. К десяти годам Билли обнаружил, что неудобные вопросы кружат и вокруг него тоже, и понял, что, как мухи к подгнившим фруктам, такие вопросы слетаются ко всем. кому есть что скрывать. Больше Билли никогда не расспрашивал тётку о матери, хотя догадывался, что с её исчезновением связана какая-то неприятная или неприличная история.