Литмир - Электронная Библиотека

Но — потом — остановился вдруг, на миг зажмурился и придавил собачку смит-вессона. «Из-за тебя же! — непонятно обозлился он. — Из-за тебя же все!»

Первая пуля тенькнула по железному скату крыши на той стороне. Вторая угодила в тумбу, кратко заверещав. Четыре других попали. Филер почти ощутил их тычки в страшно, неотвратимо несущееся на него тело Олсуфьева: вспышки незнакомой охотничьей злой радости…

Тот стал падать. Падал долго — все еще продолжая бежать.

Коломийцев стоял ни жив ни мертв и только нажимал и нажимал курок опустевшего револьвера.

Потом вдруг дико завизжал:

— Куд-ды, сука!

Это — когда Олсуфий, наконец, упал и вдруг принялся быстро-быстро ползти, почти на месте ползти, пытаясь дотянуться хоть до сапог Коломийцева.

Потом заперебирал ногами, уронил в снег лицо и заплакал — горестно, с кашлем, прямо как зверь какой…

А Серафим, бледно улыбаясь, пошвыркивал носиком, зачарованно и жадно глядел, как мается, помирая в снегу, Олсуфий-скубент-бедолага. Долгожданный фарт его…

* * *

— А что такое «мемепто моч»? — Мальчишка был подозрительно ласков в то утро. — А, дедушка?

Дед с сомнением посмотрел на мальчика и осторожно ответил:

— Экую вы, Виля, ерундистику говорите… Что за «мемепто моч»? Нет таких слов — ни в одном из тринадцати языков, которые я знаю.

— Ха! — сказал Виля. — А вот и есть!

И он взял из рук старика мел — старательно, высунув даже язык, написал на грифельной доске, поперек формул, над которыми размышлял дед, слова: «Memento mori».

— Что ты хочешь этим сказать? — пораженно спросил дед, склонный усмотреть здесь некий смысл.

— А ничего! — засмеялся недоброй, слишком взрослой своей усмешкой, Виля. — Ты не знаешь, а я знаю. Так что это такое — «мемепто моч»?

— Это «мементо мори». Это по-латыни означает: «Помни о смерти».

* * *
2. «КТО ЭТО СДЕЛАЛ, ЛОРДЫ?..»

Николай Васильевич Клеточников — сверхштатный чиновник III отделения («на правах чиновника для письма») предпочитал ходить обедать не в кухмистерскую, как это делало большинство его сослуживцев, а к себе домой. Объяснял он это болезненностью своего пищеварения: изжога мучает, говорил, пропади она пропадом, мне, говорил, подобная тяжелая пища вредна…

Была между тем другая — несравненно более веская причина его стремлений к одиночеству в обеденные часы: слишком уж тяжко давалась Николаю Васильевичу роль, которую он разыгрывал все последние месяцы своей жизни в Петербурге. Избавившись от вольных и невольных соглядатаев, можно было хоть на час распустить упрямую тугую пружину, которую он сдерживал в себе в часы пребывания на службе… Делай равнодушное лицо, когда слышишь об арестах. Даже вздохнуть не смей. Поддакивай с радостной миной: так их, так их, карбонаров-злодеев-революционистов! Живешь, как в кошмарном сне: сам на себя со стороны взираешь. И уже, бывает — вот, что самое страшное — понять невозможно: где же ты истинный! Мука, господа, а не жизнь, честное слово!..

Неудивительно, что, едва отходил Николай Васильевич квартала два-три от Цепного моста, линять начинал: пришаркивал подошвами, сутулился больше обычного, а глаза — пустели, почти гасли.

Сослуживцы вряд ли сумели бы признать в этом разрушенном человеке того бойкого, но скромного письмоводителя, каким он бывал на службе, — чиновника, чьи аккуратность и тщание уже ставились начальством в пример многим остальным…

На третий этаж к себе он взбирался по-стариковски — в два приема. Уже давно страдал чахоткой, на службе это обстоятельство скрывал, полагая, что это может дурно отразиться на его карьере, — но дома-то таиться было нечего, да и не от кого…

…В тот день он подходил к дверям своей квартиры с привычным выражением унылой скорби на тщедушном и бледном лице. Слабой рукой повернул ключ, отворил дверь и — вдруг, в единое мгновение, черты лица его закоченели. Запах трубочного табаку явственно послышался ему. «Обыск??»

Он остановился на пороге, не смея сделать и шагу. Все было тихо. Он внимательно и медленно огляделся вокруг. Никаких чужих следов… Поколебавшись немного, все же решился и, неслышно ступая, подкрался к двери, ведущей в столовую. Заглянул в щель.

Франтовато одетый, моложавый блондин, сидевший на диване, смеющимися глазами встретил его взгляд.

— Ох, Николай Николаевич! — облегченно выдохнул Клеточников. — Право, так и разрыв сердца может приключиться… Но, позвольте, каким же образом вы сюда пробрались?

Тот довольно хмыкнул:

— Сие есть глубочайшая тайна, дорогой Николай Васильевич, которую от вас, впрочем, скрывать не буду. Когда я снимал для вас эту квартирку, хозяин вручил мне два ключа. Просто?

— Да уж куда как просто… — отвечал стесненно Клеточников, потирая зачем-то руки.

Он всегда терялся в присутствии этого человека. Николай Николаевич был единственным из организации, кто поддерживал связь с Клеточниковым. И должно быть, поэтому именно он в глазах письмоводителя был воплощением той самой грозной и неуловимой «Земли и воли», которая самим фактом своего неукротимого существования, отчаянно дерзкими актами террора, смелым вольным словом потаенной газеты своей будоражила в тот год всю Россию. Взбудоражила с полгода назад и его, заурядного симферопольского чиновника. Сорвала с места, погнала в Питер с мечтой хоть как-нибудь, прежде чем умрет от чахотки, споспешествовать тому доброму делу, которое делали подпольщики.

Случилось так, что он и вправду оказался полезен революционерам, и он, пожалуй, уже догадывался об этом, — однако пылкое преклонение перед героями подполья, которое привело его в Петербург, оставалось неизменным и естественным образом изливалось всякий раз на Николая Николаевича, с кем он, строжайше (с небывалой для тех лет строгостью) засекреченный, встречался раз в неделю вот уже второй месяц…

— Вы не представляете, как я рад видеть вас! — говорил Клеточников, изредка взглядывая на гостя смущенными глазами. — Шел вот сейчас и размышлял: будет ли такое время и доживу ли я до него, когда мы сможем встречаться и говорить просто так… И вот прихожу, а вы — здесь… Но вы непозволительно рискуете! Сегодня неурочный день, и я ведь мог прийти не один! Хвостов нынче так и напрашивался.

— Вы правы, — серьезно и просто соглашался гость. — Вы для нас человек бесценный, и если я все же решился рискнуть, то это значит… Вы сказали: Хвостов? Кто это?

— Неопасен, уверяю вас. Регулярно одалживается деньгами, вот и весь его ко мне интерес. Случилось что-нибудь худое?

— Да куда уж хуже… — озабоченно отвечал Николай Николаевич. — Нынче ночью арестованы несколько наших товарищей. Не буду скрывать: среди арестованных два редактора «Земли и воли». Один из них — это точно — взят у себя на квартире на Литейном. Пропал также и второй. На квартире его — дом Фредерикса на Лиговке — все нормально. Знак безопасности на месте, жильцы никакого шума не слышали. Тем не менее человека нет… Нынешней же ночью на улице, возле своего дома на Невском арестован, избит и куда-то увезен еще один. Возможно, вы слышали о нем: Отто Гросс… — и, заметив изумление на лице Клеточникова, добавил: — Да, он был тоже наш. Почти наш. Помогал по крайней мере, изрядно… Теперь вам понятно, почему я пришел к вам в нарушение всех правил и запретов?

Николай Николаевич стал раскуривать трубку. Трубка вдруг захрипела, и он страдальчески сморщился от табачной горечи, попавшей в рот.

— О случайности говорить трудно. Они целили в голову организации и попали довольно точно. Внезапность, точность, полная секретность — вот что беспокоит меня больше всего. Сегодня я специально перечитал все сообщения, которые вы успели уже нам передать. Ни единого намека! Даже самого отдаленного! Это дело миновало вас почему-то. Может быть, они стали догадываться о чем-то? Будьте сейчас особенно осторожны, и все же… И все же, Николай Васильевич, попробуйте разузнать хоть самую малость о том, что произошло сегодня ночью. Положенье-то наше, сами видите, каково: мы — как слепые.

98
{"b":"272278","o":1}