Наконец он оглянулся продолжительнее (споткнувшись, она нечаянно пала на колени), — оглянулся, и все помрачилось в ней от тошноты и омерзения!
Нетопырь самых страшных ее детских сказок — низкорослый, жилистый мужичонка, недавний развратный мальчишка, с окаменелыми синими узлами непрорвавшихся чирьев на лице, мокрогубый, с вывороченными ноздрями маленького и словно бы переломанного в переносье носа — вот кто тащил ее!
И дальше — от тошнотворного отчаяния, охватившего ее, — она уже не смогла бежать.
Он продолжал, однако, волочить ее за собой зло и непреклонно, сам уже явно изнемогая и от ее вялого сопротивления и от тяжести двух кожаных черных чемоданов, которые он тащил, каким-то чудом удерживая в одной руке, помогая себе при каждом шаге отчаянным толчком колена.
Один из чемоданов, наконец, стал разваливаться. Кружевное, бело-розовое полезло наружу, облепляя ему ногу.
Он выпустил руку Анны Петровны и, быстро встав на колени, жадно принялся упихивать белье назад в чемодан, откуда оно упорно, как опара из-под спуда, все обильнее, казалось, и настойчивее рвалось назад.
Кто-то, пробегая, больно шибанул ее в плечо. Анна Петровна, вскрикнув, отлетела на шаг-другой, тут ее снова, не видя, толкнули, и только тогда, словно опомнившись, она наконец побежала.
Шарахаясь лошадиных морд, полуослепшая от страха, панически отскакивая от встречных, вырываясь из каких-то лениво-бесстыдных рук, походя лапавших ее, бежала Анна Петровна, сама не ведая, куда бежит, с единственным отчетливым чувством: «Прочь!» — и уже холодно слышала, как безумеет ее мозг от этого лихорадочного ощущения себя щепкой, пляшущей в буйно бурлящем котле.
И вдруг:
— Девка, стой! —
как с неба, слетел он с коня, молодо и ладно впечатав ноги в снег перед нею и одновременно же ловко и быстро цапая за руку, чуть не ломая при этом, даже через рукав пальто, тонкое ее запястье.
— Стой! Попалась, красавица?
Он был, как ни странно, и безмятежен, и беззлобен, и даже отчего-то весел, и, быть может единственный, никак не озабочен жалкой суетой творящегося вокруг грабежа. И — словно бы кругом очерченное — царило возле него удивительное в этом злом содоме пространство тишины, бежать которой, вырываться из которой (она это мгновенно осознала) было ей уже не под силу.
И, сдаваясь, она опустила руки.
* * *
Обломок кирпича, почти половинка его, был тщательно завернут в бумагу и густо, неумело обвязан черными нитками.
Брезгливо морщась от усилия, Виктор разорвал нитки.
На листе нарисован был худощавенький дегенеративный череп, две огромные кривые кости, скрещенные под ним, и красовалась надпись: «АНАРХИЯ — МАТЬ ПОРЯДКА!»
— Мда… — без особого выражения, хоть и хмуро, сказал Полуэктов. — Насколько можно догадаться, это — юные тамерлановцы, то бишь тимуровцы, явно превратно понявшие свой гражданский долг.
Анна Петровна не сразу отозвалась. Усаженная Виктором на стул, почти с головой укрытая одеялом, она никак не могла согреться. Да и мудрено было согреться в комнате, где чуть ли не половина окна зияла в ночь и где с веселым нагловатым удовольствием разгуливал уличный ветер.
— Что это было? — спросила она наконец.
Виктор посмотрел на нее и, заметно поколебавшись, ответил бодро и невнятно:
— Стихийное, можно сказать, бедствие. Но поскольку ни жертв, ни разрушений, как водится, нет, вы не волнуйтесь: с окном я сейчас что-нибудь придумаю.
Он ушел в коридор.
Она слушала, как он быстро ходит там, что-то передвигает, раздраженно чертыхается. Потом — все стихло.
Тишина все длилась и длилась.
Анна Петровна вслушивалась сначала невнимательно, уверенная, что стоит лишь только напрячь как следует слух, она сразу же и непременно его услышит, затем стала тревожиться, уже догадываясь, но все же отказываясь верить, что он ушел, покинул ее, а когда все же поняла и уверилась, —
такое вдруг отчаянное, такое уже запредельное, воющее одиночество ахнуло на нее, что она, мгновенно растерявшаяся разумом, поднялась вдруг со стула, уронив спасающее ее одеяло, и, как слепая, с вытянутыми перед собой руками двинулась к двери, силясь выговорить его имя и напрочь забыв в эту минуту его имя!
Коридор, загроможденный мертвыми угловатыми темными вещами, был едва освещен скверненькой желтой лампочкой.
В коридоре никого не было.
Анна Петровна, в отчаянии тратя последние силы, шла по этому бесконечному коридору все дальше и дальше, все отчетливее осознавая гибельность того, что она делает — назад возвратиться у нее уже не достанет сил, — и тоскливый предсмертный ужас мытарил ее.
Она уже давно не боялась смерти. Но сейчас ей впервые стало по-настоящему тошно: закончиться здесь, в этом затхлом коридоре, среди свалки умерших, никому не нужных вещей: сплющенных, густой пылью заросших чемоданов, драных картонных коробок, перевязанных корявой проволокой, мешков, сломанных велосипедов, сундуков, заполненных скучной дрянью?!.
И она уже видела отчетливо, как умрет: как бездомная больная собака, подползающая к порогу чужой молчаливой двери.
Послышались шаги.
Из-за поворота коридора торопливо выскочил Виктор. Руки его были заняты какой-то большой коробкой, кусками картона, свертками.
— Вы здесь? — изумился он, чуть не натолкнувшись на Анну Петровну и не сразу узнав ее в потемках. — Я бегал домой.
Анна Петровна судорожно, по-детски вздохнула, кивнув, сделала шаг и жалко вцепилась в рукав его пиджака.
Он оглянулся — поблизости была дверь уборной. Заметно сконфузившись, он не нашел ничего умнее, как произнесть:
— Вам, наверное, сюда? Давайте, я помогу, — составил на пол свою поклажу, медленно повел ее, церемонно поддерживая под руку.
Она не противилась.
— Вот он, миг моего позора… — выговорила, наконец, Анна Петровна и засмеялась со счастьем в голосе.
Спешно, очень ловко работая, он заколотил принесенным картоном разбитое окно.
В большой коробке, которую он принес, оказался электрокамин. Виктор включил его, и это довольно нескладное с виду сооружение прямо-таки пленило старую женщину — не столько теплом (в выстуженной комнате его тепло долго еще не ощущалось), сколько подсветкой, имитирующей беспокойно-багровый свет очага, к которому Анна Петровна тотчас непроизвольно протянула руки, тотчас же ощутив ни с чем не сравнимое блаженство человека, защищенного огнем в студеной ночи.
— Какая прелесть… Ах, какая же прелесть! — не в состоянии остановиться все повторяла она, шевеля своими красивыми, знойно подсвеченными пальцами, и будто бы взаправду чуяла, как почти непереносимо жжет огонь ладони и как со сладкой болью движется по остуженным сосудам тепло.
Она оглянулась на Виктора, счастливая.
Улыбаясь, он смотрел на нее от окна, все еще держа в руках молоток, обрезки картона, и по его улыбке было видно, какой это хороший человек.
И тут она заплакала, не сдержавшись. Склонившись к камину и все не отрывая от него жадных рук, смотрела на Полуэктова снизу вверх, чуть повернув лицо, и горько плакала, и горько говорила торопясь:
— А я… ничего… Это такое отчаяние! А я — ничего не могу вам дать. Совершенно ничего! Это такое отчаяние, Виктор, такое отчаяние!
Он всполошился.
— Ну, полноте! О чем вы, голубушка Анна Петровна? — подошел и сел на кровать рядом, а она все плакала: «Ничего… совершенно ничего…» — как маленькую девочку погладил по голове: — Ну, успокойтесь… Ну что с вами, Анна Петровна?
А Анна Петровна каким-то давнишним, давно забытым движением беззащитно приткнулась вдруг к его боку, сухонькая, как щепочка, старушка — приткнулась под плечо его и послушно притихла, как затаилась.
И — ничего больше, абсолютно ничего, не нужно ей стало в этой жизни!
…………………………………….
…………………………………….
…………………………………….
— Там… — хмуро и невнимательно ответил ей бородатый пожилой мужик, мастеривший, стоя на коленях, ящик опалубки, но тотчас же, словно спохватившись, вернулся взглядом к ее лицу, и взгляд этот сделался восхищенно-ласков, даже слегка озадачен. — Там он… По этим сходням — и на самую верхотуру… — медленно говорил он и с откровенным удовольствием, но и с какой-то озабоченностью запоминания оглядывал ее всю своими отрадно затеплевшими глазами. — Только не оборвись, смотри: зыбко… — добавил он вдруг с заботливой тревогой, вернулся было к топору, но тут же снова поднял глаза, теперь уже впрок глядящие.