Клизьмы у вас нет? Не-е, честно! Клизьмы в доме нет? Жаль, а то показал бы я вам наглядно, как в планетарии, что такое есть вакуум. Ва-ку-ум! Из-за него бабка ваша бугаевская, темная, глядишь, уже и на летающую тарелку молится. А не летит летающая — так на простую крестится! Потом начнется, как видим, поклонение сервизам, а потом — гарнитурам, телевизорам, прочим идолам и волхвам. И мы имеем тогда что? Не-е, честно! Мы имеем — что? Разгул обывательского мещанства! Правильно. А почему? А потому, что вы (палец в машутку) думали, что интенсификация социологического спроса вас не касается. Ну и так далее.)
Вешая на уши благодарных слушательниц вдохновенную лапшу своих импровизаций, замечал Пепеляев, что смотрят они на него — словно бы даже коченея от уважительности. И Алина, между прочим, тоже. И чуял Василий в такие звездные моменты, что, возможно быть, не совсем кошачье место отведено Пепеляеву в сумеречной Алининой душе. Вот только хорошо ли это, плохо ли — никак не мог сообразить. Все-таки надо признаться честно: жениться в Бугаевске он не шибко торопился.
Водили его и на танцы. Тоже, понятно, напоказ.
Тут какая-то совсем уж загадочная деятельность затевалась вокруг Пепеляева.
Алина прислоняла Васю к ограде в месте, не чересчур светлом, но и не вовсе темном, говорила:
— Постой маленько-то… без меня-то не уходи, — и пропадала на время.
Амплуа свою Пепеляев нашел быстро. Амплуа называлась: «Столичный штучка Пепеляев проездом в Бугаевске».
Морда то есть слегка от скуки прокисшая, ножки сикось-накось, а взгляд — надменный, как у тухлого хариуса.
Гремела музыка. Вовсю, покуда сами с собой, веселились барышни.
Угрюмой стенкой, как в оцеплении, теснились по периметру топтушки бугаевские кавалеры. Все они как один в белых рубашках. (Своя униформа была и у хозяев танцплощадки: синенькие с беленьким спортивные костюмы — так что когда туберкулезники собирались в кучу, они вполне походили в темноте на какую-нибудь олимпийскую сборную.)
До третьей пластинки царило вокруг Пепеляева сплошное хихиканье и скука стеснения. Потом, вира помалу, настроение подымалось. Бугаевские приподымали его в окрестных кустах с помощью, судя по запаху, все того же славного очистителя. Олимпийцы же — раскочегаривались сами собой, от взаимного трения.
И вот — врубали наконец любимое Васино «Ай-дули-ду!» (потом его заводили через раз), и развеселые туберкулезники, распоясавшись, принимались беззастенчиво казать селу, как нынче пляшет город.
Поселяне, себе на уме, одобрительно погогатывали и согласно перенимали опыт, норовя заполучить учительшу пошустрее. Трикотажная половина пляшущего Бугаевска вела, натурально, свои изощренные боевые каверзы против мужской олимпийской сборной.
Танцевала Алина или не танцевала, Пепеляев не видел. Но возникала она из окружающей тьмы рук, ног, веселящихся голов всегда словно бы даже запыхавшаяся. Непременно волоча за собой какую-нибудь из подружек.
— А это — Вася! Василий Степанович. Я говорила тебе…
Василий Степанович напускал на себя еще пущий вид.
Начинал барственно покряхтывать, бубнить нечто невнятное:
— Мда… Рад… Очень мило… Приятственно…
Постояв этак возле него с минутку, Алина щебетала подружке:
— Ну что? Побежали? — и они убегали.
…А то подводила каких-то полунемых обалдуев, которые непонятно-дружески, прямо-таки родственно улыбаясь, руку принимались жать со значением, спрашивали всегда одно и то же и всегда с одной и той же усмешкой:
— Ну, как тебе тут у нас?
Василий скучающе морщился, а отвечал многосмысленно:
— Что ты! Мечта бильярдиста! — после чего обалдуи окончательно уже не знали, что говорить.
Распростившись, кое-кто из них возвращался, клал руку на плечо, по-мужски скупо ронял:
— Молодец. Понимаю. Алина — баба во!
Васе и здесь было замечательно.
Ай-дули-ду заводили. Долгожданная смычка города с деревней успешно свершалась — иной раз в близлежащих кустах, любо-дорого было смотреть.
Любо-дорого было и вот так просто стоять, изображая перед благодарной бугаевской аудиторией невесть что: то ли графа Монте-Кристо, до срока чесанувшего с лесоповала, то ли зажиточного плантатора-расиста на невольничьем предпраздничном базаре, то ли самого себя — то есть чайльд-гарольда Васю, слегка утомленного светской мишурой и очистительным «Бликом».
Алина, словно дите малое, радовалась танцевальной жизни. Порхала — прямо Наташа Ростова — вперед-взад! Медное колечко (в потемках — совсем как золотое) то появлялось, то исчезало на безымянном пальчике правой ее руки.
Пепеляев, понятно, понимал, что имеет кое-какое касательство к этому празднеству ее души. И удовольствие от этого получал, чего уж скрывать.
С танцев они уходили всегда раньше, нежели остальные разбредались по окрестным буеракам. И право слово, душа радовалась смотреть им вслед: уж больно хороша была парочка!
Василий… ну, о Василии и говорить нечего… И — Алина — как сияющая девочка-толстушечка, с обручальным колечком на пальчике, в свеженьком парманентике, вся такая наскрозь счастливая! — воплощение, можно сказать, тихой и нежной покорности судьбе, которую она взяла за рога…
Вообще надо сказать, что Василий жил в Бугаевске довольно активной культурно-массовой жизнью. За время своего пребывания здесь он четырежды посмотрел с Алиной «Рыдание большой любви» (неумолимо засыпая на середине первой серии); дважды посетил Зеленый театр: один раз заблудившись, а второй раз — чтобы показать салагам из «Ай-люли», как надо бацать цыганочку; прочел околомагазинному люду пяток лекций-воспоминаний о том о сем; заглянул в книжный ларек, где в предвиденье принципиально новой жизни спер по случаю книгу-пособие по паркетному делу; купил Алине мешок картошки, но — главное! — отпустил бороду и обрился наголо.
Поскольку из всего перечисленного именно последние деяния имели для Василия довольно катастрофические последствия, мы расскажем об этом подробнее…
Однажды утром Василий, по обыкновению, проснулся. Проснулся и, по обыкновению, пошел в город. Ничего не предвещало.
Там, возле магазина, у Василия, конечно, завелись кое-какие знакомцы, но компании, честно сказать, в высоком значении этого слова, увы, не складывалось.
Во-первых, конечно, потому, что бугаевцы оказались чересчур уж тугодумное и на разговор угрюмое племя, а во-вторых, очиститель лазурный был настолько чудесно дешев, что никакого финансового смысла сбиваться в коллектив люди не видели: каждый отравлялся в одиночку, хотя и поблизости друг от друга.
И все же каждое утро около магазина Васю Пепеляева с нетерпением и горячей любовью ждали.
Местные собаки ежеутреннюю встречу с чужестранцем Васей уже почитали, судя по всему, за непременный пункт своей программы жизни. Часам к десяти они уже чинно сидели возле магазина — фронтом к улице, на которой Пепеляев должен был появиться, — и, блюдя верность ему, ни в какие сношения с посторонними не вступали.
Он кормил их вафлями. Теми, которые в олифе. Собаки были довольны. Премного благодарна оставалась и Липа-продавщица, списавшая два ящика этой отравы еще месяц назад.
Собак было пятеро. Агдам, Вермут, Рубин, Кавказ и предводительница их — Елизарыч, тоже сука с усами.
От вафель они с непривычки икали. Но, закончив трапезу, благодарно и дружно провожали кормильца до спуска к причалу, куда после магазина всенепременно направлялся Василий. С преданной слезой во взоре смотрели ему вслед, мотая хвостами, а потом вдруг — как по команде — враз куда-то пропадали по неотложным своим быстротекущим делам.
На причале было безлюдно. Да и мудрено ли: Шепеньга, будто где-то в верховьях перекрыли вентиль, мелела с каждым днем все стремительнее и бесстыднее.
«Теодор Лифшиц» по всем расчетам Пепеляева уже давно сидел на мели где-нибудь в двадцати морских верстах ниже по течению.