Литмир - Электронная Библиотека

Вот уже несколько дней хожу, как именинница, улыбаюсь невпопад, и все надо мной подсмеиваются: „Уж не влюбилась, ли ты, Эльвирка?“ А что я им могу ответить? Если не врать? Да! Влюбилась! В прекрасные книги прекрасного писателя влюбилась — как девчонка! по уши! И уже жизни себе не представляю без этих книг, и, ей-богу! готова глаза выцарапать тому, кто скажет худое слово об моем возлюбленном писателе! Таких, правда, нет. Некому глаза выцарапывать. Я тут набрасываюсь на всех, как полоумная: „Еще не читали? Жужиков! „Пути-дороги“! Неужели нет? А „Трава повилика“?“ — и всем сую Ваши дивные произведения, все читают, и все сходят с ума. А если кто-то и пытается слово против сказать, я — как Ваша Анфиса становлюсь. Готова всякому встречному за правду глаза выцарапать! Но я это шучу, конечно. Насчет выцарапать. Люди — не слепые, и они видят, где хорошо, а где плохо. И все в нашем Чуркине во всем относительно Вас согласны: прекрасные книги! Лучшее, что было написано со времен „Поднятой целины“ М. Шолохова, „Кривуль-реки“ Д. Фарафонтова, „Цемента“ Ф. Гладкова. Я не согласна с Вами: что это значит „есть более достойные восхищения“? Да плевать мне, извините за грубость, на них! Разве это они, „более достойные“, заставляют меня каждый день проливать светлые слезы над образом старухи Веденеевны? Или это они, „более достойные“, нарисовали мне такую Анфису, которой я хочу подражать и подражаю? Не надо излишне скромничать. „Скромность — мать всех пороков“. А Ваши дивные описания природы! А ваш язык — родниковый, жемчужный! Право, это даже порой чересчур — так ласкать слова! „Впереди зеленели молоденькие березки, как девчушки, гурьбой выбежавшие на опушку. Большое облако, похожее на корабль, плыло в небе. Анфиса, раскинув руки, лежала на копне…“ — вот видите, я даже готова наизусть читать Ваши строчки — даже, Вам, создавшему их, чтобы Вы очень уж не скромничали!

Спасибо Вам, милый Антон Павлович! С той поры, как я наткнулась на Ваши книги, мне значительно легче и веселее жить в этой глуши. Так прекрасно обнаружить на земле человека, который звучит в унисон! Пишите! Если не секрет, над чем Вы работаете сейчас? Или это „тайна“? Так хочется прочитать чего-нибудь новенького, вышедшего из-под Вашего пера! Я знаю, конечно, что писем Вы получаете грудами и Вам, конечно, не до провинциальной девушки из какого-то там Чуркина, и все же… Сумели же Вы написать мне раз! Может быть, письмо, которое я храню отныне как самое дорогое, — не последнее? А? Это было бы такое счастье!

Здоровья Вам! Успехов в творчестве и в личной жизни! Любящая Вас и Ваше творчество Караваева Эльвира, 25 лет, техник».

VI

И вновь — как после первого письма — он воскликнул:

— Дура! Вот дура!! — тотчас, впрочем, слегка укорив себя: «Зачем этак-то, грубо? Она ведь искренне, от души…»

Что-то вроде и благодарности почувствовал он мельком: в минуту творческого, как говорится, кризиса… почувствовала… поспешила на помощь…

А потом, через время, и вовсе вдруг пыхнул восхищенной, горькой нежностью: «Родная душа! Вот именно: „родная душа“! Одна-единственная на всем белом свете родная душа, которая понимает, готова помочь!»

Однако, опасливо памятуя о конфузе, разразившемся после первого письма, постарался удержать себя в узде: «Восторженная девчонка. Не очень умная. Может, даже больная. От нечего делать. В глуши. Навоображала черт-те что. А ты уж и рад-радехонек!»

Но, заметим, значительно приподнялось самочувствие у Антона Павловича.

Через некоторое время, продолжая размышлять о письме, он вот что еще подумал: «Но ведь на пустом-то месте многого не навоображаешь! Что за фокус? Может, я не так уж и прав, когда вовсе отказываю своим произведениям в художественности? Все-таки в мире много еще непознанного… Может быть, вот что произошло: то, что я видел, чувствовал, когда писал (плохо написал, конечно, скучно…), — оно какими-то загадочными путями, флюидами там какими-то, все же сообщилось ей? Ведь и Анфиса, наверное, и березки эти, тьфу, „как молоденькие девчушки“ — я ведь наверняка видел их, когда писал! И вот виденье мое, чувствование мое каким-то волшебным путем, телепатией какой-то в точности передалось Эльвире?»

Тут же, понятно, былая мыслишка приподняла головенку: «…с беспощадной требовательностью, присущей ему…» Может, чересчур уж слишком я — себя? А? Обычное святое недовольство, завышенные мерки?.. —

но он тотчас со злобой окоротил себя:

— Будя! Будя! Все это было уже! Вспомни лучше, как грязью умывался, творец!

В очередной раз перечитывая письмо, он вдруг вздрогнул с приятностью: «…Любящая Вас и Ваше творчество…»

Разнеженно и сладко ворохнулось в низу живота. Замшелая струнка сконфуженно взгудела. «А что-с? Чем черт не шутит?» — вздернул по-петушиному головенку — в полушутку, в полунасмешку, но — наполовину и всерьез.

…Вовремя, ничего не скажешь, прибежало письмецо.

Подобие перемирия наметилось между двумя Жужиковыми. «Ладно, — сказал один другому, совсем уже впавшему в ничтожество. — Как ни странно, кто-то еще верит в тебя. Попробуй. Может, что-то путное и получится. Хотя — вряд ли».

О чем писать, как писать — Жужиков теперь и вовсе не представлял. Но, странное дело, писать его влекло неудержимо. У него аж зудело внутри от сочинительского вожделения.

Более того — уверенность появилась! — что сможет он, что дождется в себе какого-то нужного напряжения, совокупного какого-то усилия всех внутренних сил, которое наконец-то позволит ему смочь.

У него теперь было явственное ощущение, что в голове его безостановочно вращаются тяжкие какие-то жернова; ссыпаются-пересыпаются груды пуговично бренчащих слов; взбалмошно, как в настраиваемом оркестре, провозглашаются обрывки музыкальных словно бы фраз; кто-то с кем-то беспрестанно разговаривает, спорит…

Глаза саднило. Весь он был постоянно взвинчен, раздражен, но и — настроен на раздражение, искал раздражения (дабы еще больше мучиться им?..).

Засыпал теперь мгновенно, камнем проваливаясь в дегтярно-черную тьму, и спал без сновидений.

Характером сделался заметно хмур и сварлив.

Жену, Татьяну Ильиничну, когда она вознамерилась поселиться на лето в Кукуеве, он выжил. Ну, не сказать, что буквально выжил, а дал ей ясно понять, что жаждет сейчас одиночества для серьезной (такой серьезной, какой еще не бывало) работы.

Татьяна Ильинична перебиралась в Кукуево, он — уезжал в Москву. Она приезжала в Москву опекать его, Жужиков тотчас начинал собираться в Кукуево… В конце концов даже до Татьяны Ильиничны дошло, что лучше не надоедать сейчас Антону Павловичу своим присутствием: затеяла ремонт в городской квартире, под этим предлогом появляться стала на даче не чаще раза в неделю.

Работе, которой не было, жена, конечно, мешать не могла. Дело в другом. Татьяна Ильинична невольно вмешивала свое присутствие в ту постоянно и напряженно живущую связь, которую Жужиков тщательно и суеверно поддерживал в себе, постоянно как бы настраивая себя на Чуркино — на источник ровно льющейся оттуда веры в него, симпатии и тепла…

Ему как-то вообразилось, что Эльвира — благо время-то летних отпусков! — возьмет вдруг и нагрянет к нему, в кукуевское его уединение. «А почему бы и нет?» — сказал он, хотя и был уверен, что это чушь собачья.

Был уверен, что чушь это вполне собачья, но тем не менее в доме прибрался. Именно в этот период он начал бриться каждодневно. Все чаще ловил себя на ощущении, что он не один на даче. Вернее, он — один, но вот-вот откроется дверь и войдет Эльвира.

Не один раз и не два обмирало и начинало колотиться сердце, когда по дороге в поселок замечал вдруг женскую фигуру впереди: «Эльвира!» — с волнением ждал, когда она свернет, поспешно придумывал первые фразы для разговора…

Понятно, что каждый раз болезненное постигало разочарование. Но — тяжкая дрожь этих волнений, надо заметить, была не без приятности: что-то молодое вспоминалось, сладко-медленное, мучительное, желанное.

67
{"b":"272278","o":1}