Литмир - Электронная Библиотека

Старушку, конечно, следует пожалеть. Ни в чем не повинна старушка. Но нужно ведь и Джека понять!.. Чистокровнейший дворняга, у него в крови была эта лютейшая неприязнь ко всякого рода самобеглым коляскам. А тут — представьте себе — несется четырехколесное, да еще завывая, да еще мигая фонарем, да не соблюдая еще при этом правила уличного движения!.. Всякий бросился бы, согласитесь, будь он на месте Джека. Я бы лично — непременно бросился.

Домработнице плечико вправили, но она предъявила ультиматум: «Или — я, или — этот…»

Смешно было рассчитывать, что в споре с такой дефицитной старухой победит безродный пес. Поэтому Джек, коротенько погрустив, взбодрился затем и вдарился в чудовищное, отчаянное, развеселое безобразие!

«Мы расстаемся, но вы меня запомните надолго!» — такая, мне думается, идея руководила Джеком, когда он в последний свой день громил профессорскую квартиру. Драл занавеси на окнах, жевал покрывала; в мелкие клочья растерзал драгоценную (за 20 лет) телефонную книжку хозяев; обрушил со шкафа ящики с коллекционной керамикой; изгрыз четыре тома Всемирной литературы; оборвал, где мог, провода; повалил торшер в спальне и разодрал абажур; когтями истерзал обивку на антикварном полукресле работы Гамбса (Да, да! Того самого, который у Ильфа-Петрова!..), повсюду, насколько хватило пузыря, расписался и, наконец, в крайнем изнеможении свалился на коврике у дверей.

Конечно, это была истерика.

И один только старик профессор понял это.

Женщины, откуда-то вернувшиеся, дружно завизжали, что Джек — бандит, хулиган и хам, каких свет не видывал.

Зять своего тестя, обозлившись на Джека за пустые бутылки, которые тот выкатил из-под дивана на всеобщее обозрение, предложил свезти пса на улицу Юннатов, чтобы его там усыпили.

И только профессор, долго молчавший и только хмыкавший при виде окружающего разора, сказал вдруг Джеку: «Экий ты, оказывается, нежный, брат…» — и положил ему руку на лобастую голову.

Джек не пошевелился и даже не открыл глаза. Лишь вздохнул прерывисто — как ребенок после долгого плача.

И вот среди зимы Джека привезли к Роберту Ивановичу Закидухе и с бурными извинениями попросили повоспитывать собаку до лета.

На расходы по воспитанию («Мы же понимаем, это вам — лишние хлопоты…») положили двадцать рублей в месяц. Это — не считая тех костей и мяса, которые раз в две недели обязан был привозить на голубой «Волге» смиренный зять своего тестя.

Роберт Иванович согласился и горячо принялся за порученное ему дело. На двадцатку накупил «Молдавского розового». Мясо пустил на закуску. Сел к столу и стал, прихлебывая, мучительно размышлять на темы воспитания.

Через час-полтора раздумий он подозвал к себе Джека. Снял с него ошейник, импортный, натуральной мягкой кожи, и церемониальным жестом отправил в печь.

— Видишь? — сказал он Джеку. — Ты рожден свободным. И потому — я решил — живи свободным! А улица тебя воспитает.

И на этом педагогический процесс раз и навсегда закончился, хотя стипендию Джека и спецпаек ему Роберт Иванович продолжал принимать без возражений.

Уже через пару дней никакого столичного лоску в Джеке было не отыскать. Перевоплощение комнатной профессорской собаки в уличного полубездомного пса произошло безболезненно и мгновенно. По натуре весельчак, Джек на первых порах впал прямо-таки в эйфорию от восхитительной безграничности здешней жизни: «Беги — куда хочешь! Мочись — где хочешь! Делай — что хочешь! Четыре стороны на белом свете, и все они — твои! Ни единого запора! Мир настежь распахнут! Во-оля!!»

Братишка появление Джека воспринял спокойно. В компанию к себе взял. Однако, судя по всему, он никогда не забывал об ущербном профессорском прошлом своего братца: чуть что, напоминал, кто тут испокон веков, а кто — приезжий.

Лидером в этом дуэте стал Братишка. И даже впоследствии, когда они окончательно подросли и оказалось, что Джек и покрупнее, и посильнее Братишки — Джек все-таки к миске своей приближался только после того, как начинал трапезу его авторитетный братец, и даже самую сладкую кость уступал ему без ропота. А в играх, едва только чувствовал, что Братишка начинает серчать всерьез, тотчас покорно кувыркался кверху лапами и подставлял брательнику горло — лишний раз демонстрировал беспрекословность своего подчинения.

Братишке этих знаков покорности было достаточно. Властью он не злоупотреблял. Время от времени было, конечно, необходимо напоминать этой столичной штучке, кто есть кто, но, в общем-то, он сразу полюбил Джека, и зажили они дружно.

(Джек-то, мне кажется, вообще никакого значения этой своей подчиненности не придавал. Ему была люба любая жизнь — жизнь вообще, — а уж такая, какая началась для него в поселке, — вдесятеро! И если для этакой-то жизни нужны какие-то смешные формальности: «Ты — первый, я — второй…» — то, господи, ради бога!! Разве жалко?!.)

Так, неразлучной парой, они и стали теперь бегать по поселку — дружненько, профиль в профиль, — как Маркс и Энгельс на плакате. Джек — на полголовы впереди, Братишка — чуть сзади.

И когда они вот так, шаг в шаг, бежали — вот тогда, пожалуй, можно было поверить, что это родные братья.

Братишка — особенно в соседстве с Джеком — выглядел псом многодумным, не по возрасту серьезным.

Любил подолгу глядеть в огонь. Вокруг глаз у него наведены были темные актерские тени, и от этого во взгляде Братишки постоянно чудилась некая философическая печаль, удивительная в собаке.

Он был умница. Разбирался в выражениях человеческого лица. Чутко чуял оттенки в настроениях людей. Если чувствовал, к примеру, что сейчас не до него, — тотчас скромно исчезал. Когда видел, что ему рады, — сам становился весел и радостен.

Был он и очень самолюбив, даже обидчив.

Когда появился у Закидухи Федька, Братишка отнесся к нему, как все взрослые собаки, — без особого интереса, но, в общем-то, снисходительно. Позволял Федьке играть с собой и — уж конечно же — не обижал.

Но вот однажды, Федька, бесцеремонный, как и подобает щенку, переступил в своем озорстве какую-то, только собакам ведомую грань. Братишка, натурально, тут же поставил молокососа на место. Может, пристукнул лапой. Может, слегка прикусил. Федька заорал. Роберт же Иванович, не разобравшись в чем дело (и вообще, будучи в то утро в расстроенном самочувствии), ударил Братишку.

И — все!

Братишка повернулся, ушел. И с этого дня стал ночевать на нашем крыльце.

Закидуху, если встречал на улице, обходил стороной. Как неодушевленный предмет. Даже морду отворачивал.

Так продолжалось с неделю, даже больше.

Закидуху мучало раскаяние. И вот однажды, выбрав из спецпайка мозговую кость покрупнее, Роберт Иванович пришел мириться.

Братишка в ожидании кормежки лежал на крыльце.

— Брат! — с чувством сказал Роберт Иванович, стоя у подножия лестницы и глядя на Братишку снизу вверх. — Извини дурака старого! Ей-богу, больше не буду! Пальцем больше не трону!

Братишка слушал, глядя прямо в лицо своему хозяину.

На кость, которую Закидуха положил перед ним, он только посмотрел. Даже не понюхал. Хвост его лежал неподвижно.

— Мда… — вздохнул Роберт Иванович, видя такое к себе отношение. — Не хочешь, значит, простить? Ну и правильно! Так мне и надо, дураку старому! — и пошел очень огорченной походкой к калитке. Братишка слегка встревоженно смотрел ему вслед.

И только тогда, когда хозяин вышел на улицу, Братишка поднялся и неспешно побежал следом.

Кость, между прочим, он так и не тронул. Дескать, не подкупишь, а ежели прощаю, то единственно из великого моего человеколюбия и природного благородства души.

А Федьку с той поры Братишка вообще отказался замечать.

Щенок (о происшествии том, конечно же, забывший) уж и так и этак наскакивал на Братишку, разыгравшись. И тявкал на него обидно, и чуть ли не за уши теребил! А тот только отворачивал морду и даже смотреть на Федьку избегал. Даже зажмуривался… Ну а когда Федька начинал чересчур уж докучать, Братишка поднимался и переходил лежать на другое место, до того не обращая внимания на щенка, что иной раз даже наступая на него. Вот такой был Братишка.

37
{"b":"272278","o":1}