Как они умудрились меня — это меня-то!! — за своего принять — уму непостижимо. Здесь только одно объяснение: та похоронная команда, которая у них сбором членов занималась, тоже, думаю, не из диабетиков была составлена, им тоже, видать, не только по усам текло…
Да ведь и то сказать, ботинки на мне были неподдельно финские, в шмотки меня ребятишки из общежития обрядили тоже небось заграничные, шапка — чужая. Мудрено ль перепутать?
Рожа, конечно, из ансамбля выбивалась, мне кажется. Да ведь после полутора-то литров на любую рожу такая тень интернационализма ложится, что, будь я и негром преклонных годов, и то сошел бы за белокурого какого-нибудь бестию.
Как за руки за ноги в автобус затаскивали, помню. Как ехали, помню смутно. Вспоминаю только, что не шибко удобно было лежать головой на полу, а ногами — на спинке кресла, и очень, помню, не нравился мне типок, который крест-накрест на мне отдыхал и все ногами сучил во сне, должно быть, кировский балет вспоминал.
А на КПП — дело ночное — пересчитали нас во тьме по ногам да головам — меня-то наверняка по ногам, — с числом паспортов сверили, штемпелечки поставили и…
…и вот вам — результат: сижу на чужбине, на враждебном мне бульваре, на глубоко чуждой мне скамеечке!!
И только тут понял я, товарищи, что влип, как муха в повидло!
Огляделся я еще разочек, и так уж мне все это не понравилось, что, ей-богу, чуть не взвыл!
Чисто, конечно, опрятно, ничего не скажешь, но — душе все равно противно! Воняет чем-то, не скажу, что плохо, но не по-нашему! Надписи все сплошь — иностранные. Номерные знаки — чужие. На всех магазинах — будто вот-вот война начнется — железные занавески. А возле дверей — в расчете на дураков вроде меня — ящики с молоком, безо всякой якобы охраны…
Попить захотел — так, не поверите, ихние автоматы нашу мелочь принимать отказываются!
И темно у них там почему-то, гораздо темнее, чем у нас. И ветер с воды — какой-то чересчур уж ядовитый, насквозь пробирает.
Встал я, иду потихонечку. Не сидеть же сиднем всю оставшуюся жизнь. И осмотреться надо, да и на работу куда-нибудь определиться..
На первое время я решил глухонемым полудурком прикинуться, авось сойдет.
Насчет пропасть — это я, конечно, не боялся. Руки-ноги еще при мне, а специальностей у меня, как у Леонардо ихнего да Винчи, — штук шесть или даже восемь.
Потогонная, правда, система у них, сказывали… Ну, да ведь и мы в лагерях не пионерских воспитывались! — одолеем. В случае чего, забастовку объявлю.
И все-таки тошно мне, братцы, было — врагу не пожелаю!
Иду я по каменным этим джунглям. Ни душонки вокруг, ни шевеления.
И вдруг — матушка родная! — надпись нашими буквами!!
Представительство какое-то.
Я — бегом! Жму на звонок. Смеюсь, как дурачок! Хоть на своих, думаю, посмотрю, и то легче будет! Да и не дадут, православные, пропасть!
Мужик открывает. Глаза спросонья не вовсе еще продрал. Но по овалу лица вижу: наш! У меня от радости что-то с языком сделалось: слова друг друга отпихивают, вперегонки выскакивают.
Он глазами хлопает, ничего не понимает. А что уж тут особенного понять! Невмоготу мне на чужбине! Домой хочу! Всей жизнью искуплю!
Слушал он меня, слушал. Наконец понял, зевнул и говорит:
— Ступай, ступай, белогвардейская морда! Раньше надо было думать… — и дверь у меня перед носом — бац! — и захлопнул.
От такого формализма ножки у меня окончательно ослабели. Сел я на каких-то ступеньках неподалеку и — вконец заскучал.
Вот тут-то — от конца возвращаясь к началу — и подкралась ко мне моя персональная катаклизьма.
Сижу я, это, тоскую, прямо криком про себя кричу — до того уж мне домой, на родимую Родину охота! И думаю я о ней, сам себе удивляюсь, но как будто бы — о матери думаю.
Паскудник позорный, думаю, что же ты делаешь с ней? Как же ты только не издеваешься, как же только не измываешься?! А она — терпеливая, несчастная, бедная — все прощает тебе, все прощает, все ждет, когда же ты одумаешься. Да и ты ли один? Совсем ведь уже охренели! Рвем, гадим, плюем, тащим — не дети родные, а мародеры в родной земле! Будто это она, а не мы сами виноваты, что до такой собачьей жизни дожились! Совсем уж на себя рукой махнули! Как живешь-то, вспомни! Нечего ведь вспомнить: от бутыля к бутылю, от стакана к стакану. Ну-у, нет! Если повезет вернуться домой — а вернусь! доползу! на карачках границу нарушу! — если повезет и вернусь, все! Завязываю! Хватит! Поиздевались надо мной!
…И только дал я себе этот страшенный зарок, вижу — как в сказке — разворачивается по площади «КамАЗ» — фургон «Совтрансавто»!
Вы когда-нибудь видали грузинский ансамбль плясок и песен? Так вот, к фургону тому я вылетел пошустрее, чем ихний танцор-солист! Полплощади на коленках пролетел, брюки насквозь об брусчатку прожег, под самыми только колесами затормозил. Хрен с ним, думаю, пусть давит! Под своим, под отечественным успокоюсь!
Ну, тут, конечно, водила с монтировкой в руках вылетает. И давай он меня словесно ласкать-полоскать!
А я на коленях перед ним стою и, ей-богу, как к кислородной подушке устами приник! Только тот, братцы, кто мыкался, как я, на чужбине, поймет: ничего не может быть лучше родного языка в чужедальней стороне!
Потом он одним, очень уж метким, словом в какое-то чувствительное место мне угодил. Я, понятно, не выдержал и тоже ему, веером от живота, ответил.
Он варежку разинул, утих, а потом говорит:
— Годится! Ты чего тут, корешок, болтаешься?
Да вот, объясняю, спьяну заехал, а куда, и сам не знаю. Довези до России, будь человеком! Заплачу — хоть нашими, хоть ихними!
— Не-е, — говорит, — не положено. Ты, как я понимаю, или шпион, или по контрабанде. А нам — не положено.
Но тут, на мое счастье, напарник его проснулся. Тот оказался — человек.
Поехали, говорит. Я верю: от тебя нашенским перегаром несет. В случае чего, на КПП разберутся. Ежели шпион, расстреляют, если честный — вечная каторга с подселением. Вообще-то, говорит, такое происшествие очень даже возможно. Пограничникам, что нашим, что ихним, на этих заблеванных алкашей-туристов смотреть уже с души воротит. Вполне, что и допустили просмотр.
И — поехали мы!
Дал мне этот напарник из своих запасов банку пива в лечебных целях, бутерброд с колбасой. Я ем бутерброд, а колбаска-то — нашенская! С крахмальцем, с наполнителем, с оптимально-минимальным содержанием фарша! И заслабел я тут, товарищи! И заревел, как мальчишка, и все повторяю — будто заклинило: «Все, мужики! Вот это пиво — последнее! Все — мужики!» — и плачу, как в кино, сопли размазываю. Вон как меня катаклизьма шарахнула, а вы говорите…
Ну а на КПП все было без всякого бюрократизма.
Там — с нашей стороны — мой шпион-корешок уже часа два как об шлагбаум колотился. И все пограничники чесали в своих зеленых фуражках, как же так получилось, что по поголовью туристов — ажур, а по факту — один лишний на нашей стороне болтается.
Так что, когда меня подвезли и все выяснилось, оченно все этому обрадовались и меня чуть ли не целовать были готовы.
Торжественного, правда, митинга никакого не было, врать не буду. «Быстро-быстро! — говорят. — Чеши в свои пределы! Пока начальство не прочухалось!»
Выпихнули за загородку, а с той стороны, смотрю, и моего товарища по закадычной диверсионной работе выпускают. И точно, как в фильме «Мертвый сезон», идем мы навстречу друг другу. Он, конечно, ржет, как лошадь, орет: «Гут!» Я на него тоже особого зла не держу. «Бхай, бхай! — отвечаю. — Я же говорил: прервемся, не трухай!»
Хотел я было свою шапку с него получить, но он не отдал. В знак, говорит, мира и вечной дружбы между планетами. Я думаю, пусть. На том и расстались.
И вот с тех самых пор, друзья мои, насчет выпить какой-нибудь вредной гадости внутрь, чем так озабочена нынче наша великая держава, — меня уже не колышет. Чего и вам желаю.
Я теперь все больше по лекционно-пропагандному делу. По всей области — нарасхват. У меня две коронки: «Как я дожился до жизни такой» — это первая лекция, а вторая: «Хельсинки — город контрастов». Будете в наших краях, заходите посетить. Я вам еще и не такое совру.