Водки не взяли, скупые люди. Неужели и четвертного пожалеют?
Тот, который — плотник Илья, вдруг цапнул за рукав. Да так жестко, проворно, что Федор спервоначалу испугался. Потом справился.
— Говори.
— Допреж отпусти, не в участке… (Им, главное дело, самостоятельность надо показать, а то никакой торговли не будет.)
Отпустил.
— Кой-чего узнал. Да сдается, не по купцу товар… Калачиков свеженьких не желаете?
— Почем?
— Калачи?
— Я тебе дам «калачи»! — завозился вдруг черный.
— Немец! — остерегающе сказал плотник. «Немец», — запомнил лакей.
— Ясно, мил человек, что нас не калачи прельщают. Сколько? — добродушно спросил плотник. — Да только с ценой не заносись, не люблю!
И так он по-купечески сказал это «не люблю», что Федор вдруг ляпнул:
— Пятнадцать рубликов, пропадай моя душа!
— Об душе помолимся, не сомневайся. Иди, неси калачей.
Когда принес, сказали, что согласны. Пять рублей получи, остальные — после.
— Письмишко есть, — осмелел Федор. — Вчера велел на почту снести, да я запамятовал. В Петербург. Три целковых стоит, я чай, не меньше.
Ему тут же дали зелененькую, письмо прочли. Дворнику, сказали, надо непременно показать. «Дворнику», — запомнил лакей.
Стали есть. Без охоты кушали. Только цуцик за троих старался. Может, он среди них самый отчаянный, подумал Федор. Я вот тоже не из взрачных, а гублю человека — и ни в одном глазу!
— Веди! — сказали. — Показывай!
Привел. Показал.
Они собрались поодаль дверей, зашептались.
Федор приблизился, тронул главаря за рукав:
— Про остальное не забыли? А то мне в залу надо. Хватятся, не дай бог…
— Ишь ты… — усмехнулся бородатый, и в глазу у него просквозила дьявольская искра. — Держи! А ты, Антон, иди с ним. Глаз не спускай! Чуть что — стреляй, не жалей!
Федор истово перекрестился:
— В мыслях ничего такого не держал! — на всякий случай запомнил: «Антон».
На улице выглянуло солнышко. В торцовое окно засияло весной, даром что февраль. И чудно было Федору предположить, что этаким-то ясным денечком укокают Николая Васильевича, как бог свят, укокают!
…Рейнштейн стоял на коленях и, глядя в окно на золоченый крест замоскворецкой церквушки, молился.
Сияло солнце. Под окном мостили мостовую. Веселый перезвон стоял в воздухе, и странно было произносить жалостливые слова, обращаясь неведомо к кому:
— Воздвигни силу твою и приди во спасение нас. Да воскреснет Бог и расточатся врази его, и да бежат от лица его ненавидящие нас. Яко дым исчезает да исчезнут!
«Непременно воскреснет, как же, чтобы тебя спасти…»
Он ощущал опасность нутром. Всегда нутро у него начинало ныть и голосить, когда приближалась беда. Сейчас беда ходила рядом, но некуда было бежать от нее, — и все внутри у него стонало и корчилось от темного лохматого ужаса.
— …поимей милосердие неизреченное, от всяких меня бед освободи… погуби крестом своим борющих нас… — бубнил полузабытые слова, а сам все слушал, как крепчает и близится опасность.
И когда она приблизилась вплотную, он вскочил с колен, схватил трясущимися руками оружие и повернулся к дверям.
В дверь постучали.
Он подкрался, приник ухом. Поскрипывал пол под чьими-то ногами.
— Чего надо?
— Вам депеша! — ответил басовитый голос.
— «Вот ты какой!» — подумал Рейнштейн и быстро выстрелил сквозь филенку.
…Родионыч отскочил от двери.
Выстрела никто не слышал: перезванивали на улице молотки мостильщиков, весенняя шла погода. Только длинная тонкая щепа вдруг отскочила от двери и легла посреди коридора на драный ковер.
— Как это глупо — про депешу! — застонал от досады Родионыч. — Фантазии не больше, чем у жандармов! Он же сразу догадался…
— Ждет, — сказал Немец. — Всего боится. Скорее умрет, чем выйдет.
Родионыч запустил пятерню в бороду:
— То, что он ждет, конечно, худо… Через час пустим лакея. Если не получится, снимаем номер, — будем ждать. В конечном счете ему деваться некуда — вылезет!
Потом глянул на Иванина, бледного и взволнованного, резко добавил:
— А некоторые дамочки, между прочим, сомневались в справедливости нашего приговора!
Иванин посмотрел на него непонимающе, снова уставился на щепу, отскочившую после выстрела от дверей.
Уловка с лакеем, конечно, не удалась.
На громкий стук Федора Рейнштейн отозвался с весельем в голосе.
— Кто?
— Я это, Николай Васильевич! Откройте…
Тот помолчал, потом заговорил, старательно и быстро выговаривая слова:
— Иди, Феденька, иди с богом! Не открою я тебе, болен, не хочу, знаешь, куда идти, не хочу открывать я, иди, ради Христа!
Родионыч, подозрительно следивший за Федором, вдруг цепко ухватил его за руку, поволок от дверей.
— Ну, бра-ат… Теперь-то мы с тебя глаз не спустим. Оказывается, «знаешь, куда идти»?! А?
Федьку вдруг стало колотить, но он молчал.
— Вот что я скажу тебе, Федор, — деловито и страшно заговорил Родионыч, все сильнее и сильнее сжимая ему руку. — Если что задумал, сразу говорю: откажись и забудь! Видишь, чем такое кончается? — и он кивнул на двери Рейнштейна. — Под землей найдем! Не мы, так другие найдут! Опять же рассуди: если ты меня с товарищами выдашь, будем ли мы молчать, что Николая-то Васильевича ты, голубчик, нам запродал! За пятнадцать всего лишь целковых! Что ж молчишь? Говори!!
Лакей сипло прошептал:
— Руку отпусти, замлела…
Родионыч с недоумением поглядел: рука у Федора была уже лиловая. Разжал ладонь.
— …Угадал, барин. Держал кое-что в голове. Но вот только гад этот, — Федор кивнул на 12-й номер, — но вот только гад этот больше мне насолил. Не выдам.
— Верю, — сказал Родионыч. — Но поскольку ты человек легкомысленный, поглядывать будем. Без пригляда сегодня не останешься и минутки. Чуть только качнешься в ту сторону, вот в это место пулю получишь сразу! — и для убедительности ткнул железным перстом между лопаток Федора. — Мы ведь — может, слыхал? — народ отчаянный…
— Слыхал, как же… Пропади вы все пропадом…
* * *
Под окном ходила домработница и монотонно покрикивала: «Вилорк, Вилорк! Пора обедать! Вилорк, Вилорк! Пора обедать!»
Антон Петрович досадливо морщился от этого голоса: никак не мог сосредоточиться на письме. Неубедительно получалось, недоказательно, не в цель… И все от этих дурацких кухаркиных криков!
Он прошлепал к окну, выглянул, раздраженно и тонко прокричал:
— Замолчите и сейчас же! Вы мне мешаете!
Домработница возникла из кустов. Лицо ее было виновато и встревоженно. У старика неприятно бухнуло сердце.
— Антон Петрович! Виля пропал! Все как есть оглядела, разве что на чердак не лазила, — нет нигде, хоть караул кричи!..
Не зная, что ответить, старик вернулся к столу, и вдруг что-то стремительно и зловеще связалось в его голове.
Ерунда, сказал он себе, но сердце уже колотилось в горле, и он захрипел от удушья, по одному по этому уже зная, что это не ерунда вовсе… Чердак… Memento mori… вроде бы выстрел…
Но он не мог уже ни слова произнести, — хрипел от удушья и только тыкал пальцем вверх. Но никто не видел этого, к сожалению…
* * *
Где-то часу в девятом Немец вспомнил:
— Студент. Иванин? Где он?
Немец сидел в кресле, возле притворенной двери, пыхтел трубочкой. Отсюда была отлично видна дверь 12-го номера, где скрывался провокатор.
Родионыч, дремавший на диванчике, приоткрыл глаза.
— А в самом деле, где ж он?
Потом поразмыслил и добавил сонно:
— Да и леший с ним! Практической пользы от него — уже никакой, а болтать побоится, уверен.
На том и сошлись.
Была уже ночь. Рейнштейн лежал на кровати, отвернувшись к стене. Ему очень хотелось есть.