К столу подскочил. Два стакана подряд, без передышки почти выпил. С готовностью в кресло опрокинулся — забвения ждать.
Через четверть часа с надеждой открыл замутневшие глаза. Все тот же.
Желтенький свет — как ворованный.
Лепнина на потолке облупилась, зияет ржавой коростой.
И не удержался Рейнштейн. Заскулил тоненько, злобно: «Ю-ю-ю-у-у-у… Когда же, господи боже, явится хмель? Когда станет не так муторно жить?»
Но хмель не брал его нынче. Только голова понапрасну деревенела. И он снова взялся за графинчик.
5. «ИЩИТЕ ЖЕНЩИНУ!»
Шел шестой час, когда Иванин примчался к Сретенским воротам. Рано было идти к Ждановичу, а в числе первых явиться — постеснялся.
Знал он, что у Ждановича на нынешний вечер реферат обещан. Значит, и Оля, значит, и Рейнштейн будут.
Хоть револьвер, заткнутый за пояс, больно мозолил бок, что делать собрался, — Иванин вроде как забыл. Остыл, сник. Насморк опять же начался… Последнему весьма способствовали Кисельные переулки, по которым безостановочно бродил в ожидании урочного часа. Сапоги вконец промокли, да и сквозило по переулкам тем нещадно… Так что когда пришел наконец в квартирку, где мыслящий пролетариат обсуждал очередной животрепетный вопрос, словоговорением душу облегчал, — ничего в нем не осталось от того упоенного, жестокого мстителя, каким был часа два всего лишь назад в своем воображении.
Беспрерывно текло из-под носа, и до слез было стыдно, что нет платка. Казалось, что и хлюпание в сапогах все слышат, но деликатно делают вид, а от этого еще стыднее было…
Если б увидел в тот момент Ольгу с Рейнштейном — только улыбнулся бы им жалобно и носом швыркнул бы сконфуженно.
Мелкая простудная дрожь шустро бегала по спине. И он с усилием удерживался, чтобы громко, в голос не застонать о своем наслаждении быть сейчас в этой жарко натопленной квартире.
Все бутерброды уже съели. Оставался у самовара огрызок с куском жирной ветчины, но пока Иванин деликатно пробирался, студент-петровец[3] заграбастал и его. Сунул целиком в пасть. С хлюпом запил кипятком.
Реферат едва начали читать, но накурено было страсть, и жгло в глазах от дыма. Лампы, расставленные по углам гостиной, светили желтенько, плохо.
Все стулья были заняты. Иванин прислонился к притолоке. Сквозь туман разглядывал лица. Ни Ольги, ни Рейнштейна.
Читал какой-то розовощекий блондин с тщательной бородкой. Слова произносил вкусно, но Иванин никак не мог разобрать смысла — время от времени и блондин и вся комната словно бы сдвигались резко в сторону. Накатывал озноб.
Потом ему стало совсем плохо. Ноги ослабели. Он вышел в коридор, но ни одного стула не было и здесь. Он сполз по стенке и пристроился на полу — как мужики, когда им нужно долго ждать.
С того места, где он сидел, было видно кухню. За приоткрытой дверью сиял самовар, доносились голоса. Там лампа светила горячее и нежнее, и ему вдруг до смерти захотелось туда. Сесть на стул. Выпить стакан горячего, загустевшего от крепости чая. Чтобы свет лампы жирно млел в самоварной меди. Чтобы глаза, измученные тусклятиной зимы, хоть немножко отдохнули… И он начал вставать.
Он появился перед сидящими в кухне и, не замечая никого из них в отдельности, глядя на густой оранжевый блик в самоваре, стал произносить быстренькие, жалкие слова:
— …столько народу… до самовара не доберешься… а я, видать, простыл… горяченького бы…
Не замечал, что смотрят на него с неприязнью: разговор тут шел сугубый.
Знакомое лицо попалось на глаза Иванину. Он с рассеянной приветливостью сказал, на миг отведя взгляд от блеска меди:
— И вы тут, Антон Петрович? Сегодня как раз вспоминал о вас. Где вы, что с вами… А о револьвере не беспокойтесь, цел, тут он, со мной. Я ведь, не поверите, убийство задумал, — сказал и плачуще улыбнулся.
Жданович догадался встать и взять студента под руку — он тотчас же начал оседать.
— Какое убийство, Иванин? Вы и впрямь заболели…
Сидевший на подоконнике человек, черный, будто бы закопченный даже, пренебрежительно каркнул:
— Астения. Стакан сладкого чая. Булка с маслом. Выживет.
…Через двадцать минут Иванин, уже наевшийся, зарозовевший, вдруг опять почувствовал короткий болезненный сдвиг перед глазами. Волной прокатился озноб, а потом вдруг так сладко и горячо ударило в пот, что он сомлел и залепетал снова:
— Честное слово, убить хотел Рейнштейна. Но не пришел он, и Ольги нет. Я не мелочно самолюбив, поверьте, не эгоист. Но это развратное животное, этот подлый трус! Как он сегодня убегал от меня, ваш хваленый Рейнштейн! — и засмеялся, но тут же, не удержавшись, заплакал.
При упоминании фамилии Рейнштейн все, занятые уже посторонним, не секретным разговором, как по команде повернулись к студенту, всхлипывающему над столом.
Жданович вопрошающе посмотрел на сидящего на подоконнике:
— Что с ним, Немец?
Тот пожал плечами:
— Недоедание. Жар. Нервы. Истерика.
— Вы сегодня видели Рейнштейна? — наклонившись к самому уху Иванина, спросил один из присутствующих, светлобородый, крестьянского вида. — Вы не могли ошибиться?
— Он убежал от меня! — с гортанной горечью сказал Иванин, поднимая залитое слезами лицо. — Знаете, как пустился наутек? Ха-ха-ха-ха… — и опять его охватил приступ истерического смеха.
Бородач поднялся, распорядился:
— Антон, посиди с ним. Успокой. Расспроси. Мы выйдем.
— Кто таков? — спросил он у Ждановича, едва они покинули кухню.
— Университетский. Иванин. Обычная история. Где-то на Волге, в Саратове кажется, — родители. Почти нищенствуют, последние крохи шлют. Он для них единственная надежда, ну и, понятно, занимается сверх сил. Хороший, порядочный человек. Даже не знаю, что с ним такое сегодня… Полагаю, что из-за Олички некой… Угораздило его, понимаешь, влюбиться тут в одну. На этой почве они с Рейнштейном и столкнулись. Ну да где уж Иванину с этим козлоногим сатиром тягаться! Оличка не первая, кто сдалась, насколько я знаю… Черт-те что! — секретом, что ли, каким владеет?! И не говорит даже! Уставится на девицу и сосет-сосет глазами — вечер, два, три. Глядишь, через недельку уже провожаются. Через две — у нее глаза зареванные, а он за другой охотится. Некоторые предлагали даже поставить вопрос: «Конюшней пахнет!» Но, во-первых, среди нас рабочих — раз-два и обчелся. Во-вторых, репутация у него была, казалось, без сучка и задоринки. Как опять же с эмансипацией это согласовать?
Бородач вдруг рассвирепел.
— Прокисли вы тут, в первопрестольной! Эк, заботы вас, оказывается, какие одолевают! Тьфу!!!
— Ты несправедлив, Родионыч!
— Справедлив! — оборвал его борода. — По одному хотя бы тому, что в Питере, в деревнях что ни день гибнут наши люди. Кровь льется. Красная, понимаете ли, кровь нужных для революции людей! А вы целомудрием своих девок озабочены… Ну, что он, Антон Петрович?
Антон Петрович пожал плечами.
— Успокоился. На углу Кузнецкого и Неглинки он его видел. В два часа. Ошибиться не мог. Полагает, что Рейнштейн убежал от него, потому что… какая-то там у них любовная свара, я толком не разобрался…
Родионыч повернулся к Ждановичу. С изумлением заметил обиду на его лице.
— Вы что, обиделись на мои слова? Плюньте! Давайте лучше подумаем все вместе, где нам искать вашего героя-любовника…
* * *
…А тот пребывал в состоянии духа угрюмо-раздраженном. Полулежал в креслах, кое-как прикрыв волосатость тела свою. Сопел — обиженно, утомленно. Глаза закрыты.
В углу рта при дыхании вскипала слюна. Он подбирал ее, раздраженно дергая щекой. Время от времени бубнил что-то под нос, словно выговаривая себе.
Потом зашевелился. Не открывая глаз, пошарил по столу. Потрогал вилку, край тарелки, штоф. Выбрал огурец.
— Эй, мамзель! — огурец ляпнулся в стенку возле кровати. Из-за полога тотчас же высунулась морковно-рыжая голова.