Шидловский с озлоблением сказал:
— Щадить и жалеть его нечего, когда он губит Россию.
Многие из членов Думы соглашались с Шингаревым и Шидловским; поднялись шумные споры. Тут же были приведены слова Брусилова:
«Если придется выбирать между царем и Россией — я пойду за Россией».
Самым неумолимым и резким был Терещенко, глубоко меня взволновавший. Я его оборвал и сказал:
— Вы не учитываете, что будет после отречения царя… Я никогда не пойду на переворот… Я присягал… Прошу вас в моем доме об этом не говорить. Если армия может добиться отречения — пусть она это делает через своих начальников, а я до последней минуты буду действовать убеждениями, но не насилием…
Много и долго еще говорили у меня в этот вечер. Чувствовалась приближающаяся гроза, и жутко было за будущее: казалось, какой-то страшный рок влечет страну в неминуемую пропасть.
Приблизительно в это время довольно странное свидание произошло у меня с великой княгиней Марией Павловной.
Как-то поздно вечером, приблизительно около часа ночи, великая княгиня вызвала меня к телефону:
— Михаил Владимирович, не можете ли вы сейчас приехать ко мне?
— Ваше высочество, я, право, затрудняюсь: будет ли это удобно в такой поздний час… Я, признаться, собираюсь итти спать.
— Мне очень нужно вас видеть по важному делу. Я сейчас пришлю за вами автомобиль… Я очень прошу вас приехать…
Такая настойчивость меня озадачила, и я просил разрешения ответить через четверть часа. Слишком подозрительной могла показаться поездка председателя Думы к великой княгине в час ночи: это было похоже на заговор. Ровно через четверть часа опять звонок, и голос Марии Павловны:
— Ну что же, вы приедете?
— Нет, ваше высочество, я к вам приехать сегодня не могу.
— Ну, тогда приезжайте завтра к завтраку.
— Слушаюсь, благодарю вас… Завтра приеду.
На другой день на завтраке у великой княгини я застал ее вместе с ее сыновьями, как будто бы они собрались для семейного совета. Они были чрезвычайно любезны, и о «важном деле» не было произнесено ни слова. Наконец, когда все перешли в кабинет и разговор все еще шел в шутливом тоне о том, о сем, Кирилл Владимирович[241] обратился к матери и сказал:
— Что же вы не говорите?
Великая княгиня стала говорить о создавшемся внутреннем положении, о бездарности правительства, о Протопопове и об императрице. При упоминании ее имени она стала более волноваться, находила вредным ее влияние и вмешательство во все дела, говорила, что она губит страну, что, благодаря ей, создается угроза царю и всей царской фамилии, что такое положение дольше терпеть невозможно, что надо изменить, устранить, уничтожить…
Желая уяснить себе более точно, что она хочет сказать, я спросил:
— То есть, как устранить?
— Да я не знаю… Надо что-нибудь предпринять, придумать… Вы сами понимаете… Дума должна что-нибудь сделать… Надо ее уничтожить…
— Кого?
— Императрицу.
— Ваше высочество, — сказал я, — позвольте мне считать этот наш разговор как бы небывшим, потому что, если вы обращаетесь ко мне как к председателю Думы, то я по долгу присяги должен сейчас же явиться к государю императору и доложить ему, что великая княгиня Мария Павловна заявила мне, что надо уничтожить императрицу.
Мысль о принудительном отречении царя упорно проводилась в Петрограде в конце 1916 и начале 1917 года. Ко мне неоднократно и с разных сторон обращались представители высшего общества с заявлением, что Дума и ее председатель обязаны взять на себя эту ответственность перед страной и спасти армию и Россию. После убийства Распутина разговоры об этом стали еще более настойчивыми. Многие при этом были совершенно искренно убеждены, что я подготовляю переворот и что мне в этом помогают многие из гвардейских офицеров и английский посол Бьюкенен. Меня это приводило в негодование, и, когда люди проговаривались, начинали на что-то намекать или открыто говорить о перевороте, я отвечал им всегда одно и то же:
— Я ни на какую авантюру не пойду как по убеждению, так, и в силу невозможности впутывать Думу в неизбежную смуту. Дворцовые перевороты не дело законодательных палат, а поднимать народ против царя — у меня нет ни охоты, ни возможности.
Все негодовали, все жаловались, все возмущались и в светских гостиных, и в политических собраниях, и даже при беглых встречах в магазинах, в театрах и трамваях, но дальше разговоров никто не шел. Между тем, если бы все объединились и если бы духовенство, ученые, промышленники, представители высшего общества объединились и заявили царю просьбу или даже обратились бы с требованием прислушаться к желаниям народа, — может быть и удалось бы чего-нибудь достигнуть. Вместо этого одни низкопоклонничали, другие охраняли свое положение, держались за свои места, охраняли свое благополучие, третьи молчали, ограничиваясь сплетнями и воркотней, и грозили за спиной переворотом…
Из среды царской семьи, как ни странно, к председателю Думы тоже обращались за помощью, требуя, чтобы председатель Думы шел, доказывал, убеждал.
Близкие государю тоже понимали, какая надвигается опасность, но и эти близкие, даже брат государя, были и нерешительны и тоже бессильны.
8 января ко мне на квартиру неожиданно приехал великий князь Михаил Александрович.
— Мне хотелось бы с вами поговорить о том, что происходит, и посоветоваться, как поступить… Мы отлично понимаем положение, — сказал великий князь.
— Да, ваше высочество, положение настолько серьезное, что терять нельзя ни минуты и спасать Россию надо немедленно.
— Вы думаете, что будет революция?
— Пока война, народ сознает, что смута — эго гибель армии, но опасность в другом. Правительство и императрица Александра Федоровна ведут Россию к сепаратному миру и к позору, отдают нас в руки Германии. Этого нация не снесет и, если бы это подтвердилось, а довольно того, что об этом ходят слухи, — чтобы наступила самая ужасная революция, которая сметет престол, династию, всех вас и нас: Спасти положение и Россию еще есть время, и даже теперь царствование вашего брата может достичь еще небывалой высоты и славы в истории, но для этого надо изменить все направление правительства. Надо назначить министров, которым верит страна, которые бы не оскорбляли народные чувства. К сожалению, я должен вам сказать, что это достижимо только при условии удаления царицы. Она вредно влияет на все назначения, даже в армии. Ее и царя окружают темные, негодные и бездарные лица. Александру Федоровну яростно ненавидят, всюду и во всех кругах требуют ее удаления. Пока она у власти — мы будем итти к гибели.
— Представьте, — сказал Михаил Александрович, — то же самое говорил моему брату Бьюкенен. Вся семья сознает, насколько вредна Александра Федоровна. Брата и ее окружают только изменники. Все порядочные люди ушли… Но как быть в этом случае?
— Вы, ваше высочество, как единственный брат царя, должны сказать ему всю правду, должны указать ему на вредное вмешательство Александры Федоровны, которую в народе считают германофилкой, для которой чужды интересы России.
— Вы считаете, что необходимо ответственное министерство?
— Все просят только твердой власти, и ни в одной резолюции не упоминается об ответственном министерстве. Хотят иметь во главе министерства лицо, облеченное доверием страны. Такое лицо составит кабинет, который будет ответственен перед царем.
— Таким лицом могли бы быть только вы, Михаил Владимирович: вам все доверяют.
— Если бы явилась необходимость во мне, — я готов отдать все свои силы родине, но опять-таки при одном условии: устранения императрицы от всякого вмешательства в дела. Она должна удалиться, так как борьба с ней при несчастном безволии царя совершенно бесплодна. Я еще 23 декабря послал рапорт о приеме и до сих пор не имею ответа. Благодаря влиянию царицы и Протопопова царь не желает моего доклада, и есть основание предполагать, что Дума будет распущена и будут назначены новые выборы. У меня есть сведения, что под влиянием разрухи тыла начинаются волнения и в армии. Армия теряет спокойствие… Если вся пролитая кровь, все страдания и потери окажутся напрасными, — возмездие будет ужасным.