— Там есть бекон и кусок кровяной колбасы, — сказала мама. — Сделай ему яичницу, Бриджет, и картофельных котлет тоже дай.
— Уезжает, — сказал отец. Его лицо побагровело больше обычного, на висках выступил пот. — Уезжает, — повторил он.
Я сидел на конце стола, передо мной лежал журнал с комиксами. Я вполглаза смотрел на отца и в то же время разглядывал целую кучу человечков на картинках.
— Так-то вот, — сказал отец.
Он стоял покачиваясь, ноги его как будто вросли в кухонный пол, и сам он был вроде статуи, которую вот-вот опрокинет ураганом. На нем был костюм в синюю полоску — он всегда надевал его, когда кончал работать, — а руки безвольно свисали по бокам.
— И не стыдно тебе, а? — внезапно сказал он, и я решил, что это он мне. Но он не глядел ни на кого из нас — он глядел вверх, в потолок, куда-то в угол.
— С проходимцем, который дарит мальчишке монетки в два шиллинга!.. — продолжал отец. И тут я догадался, что все это обращено к маме, хотя она никак не реагировала на его слова.
— Сам черт его принес. Специально чтобы творить всякие гадости!.. Ты прости меня за вчерашнее, Бриджет.
Бриджет качнула головой, давая понять, что не придает этому значения. Я понял — речь идет о том, что произошло в прихожей вчера вечером.
— Передайте Генри Дьюклоу, что я буду ждать его у остановки, — сказал отец и шагнул к черному ходу; он объяснил, что возвращается к Кьоу, а прямо оттуда придет проститься с Дьюклоу, и добавил:
— Мясника из него никогда не получится, и вообще ни черта из него не выйдет!
Я закрыл журнал с комиксами и стал смотреть, как мама и Бриджет в последний раз готовят еду для Дьюклоу. Они молчали; от испуга притих и я. Я так и не мог понять, почему все это случилось. Пробовал сопоставлять одно с другим, но ничего не выходило. Мне казалось, что все обо мне забыли, и, хотя я сидел здесь, за столом, они вели себя так, словно меня и на свете не было. Наверное, они считали, что я совсем еще глупый.
Все было тихо, и тут появился Дьюклоу; в руке он держал тот самый чемоданчик, с которым вошел к нам на кухню шесть месяцев назад, и чемоданчик этот был перевязан вроде бы той же самой веревкой. Ел Дьюклоу молча, а Бриджет и мама сидели за столом и тоже молчали. Я притворился, что смотрю комиксы, а сам все время думал, что лучше бы отцом моим был Дьюклоу. Я все думал и думал и стал представлять, как отец садится в автобус до Бэнтри, а Дьюклоу остается с нами, ведь и с лавкой он управится лучше отца, и мясо нарежет ловчее. Я вообразил, что Дьюклоу лежит на большой кровати с мамой, лежит рядом с нею и отит. Вот его руки на белой простыне — худые, умные, совсем не похожие на те, другие, от которых хочется отвернуться. Еще я представил, как мы с мамой и с Дьюклоу выходим на воскресную прогулку и он рассказывает нам про Васко да Гаму и Колумба. И если бы он посидел у Кьоу, он потом не шатался бы и не клонился из стороны в сторону. И никогда бы он не стал целовать служанку.
— Жаль, что я его огорчил, — сказал вдруг Дьюклоу. — Он порядочный человек.
— Все это ни при чем, — отозвалась мама. — Просто он выпил лишнего.
— Да, — согласился Дьюклоу.
По кусочкам, словно сквозь туман, передо мной вырисовывалась правда, но некоторых кусочков все еще не хватало. Дело в том, что за эти шесть месяцев Дьюклоу стал заправским мясником, лучше, чем отец, и тот ревновал его к своему ремеслу. Ревность заставила отца смотреть на Дьюклоу как на чудовище; ревность охватывала все и вся, распространилась на меня и на маму, терзала самолюбие отца, так что в конце концов он решил, что должен показать свой характер.
— Ну что ж, будем прощаться, — сказал Дьюклоу.
В тот момент я ненавидел отца за мелочность и глупость. Мне хотелось, чтобы Дьюклоу подошел к маме и поцеловал ее, как отец целовал Бриджет. Мне хотелось, чтобы Дьюклоу поцеловал и Бриджет — у него это получилось бы куда красивее, чем у отца.
Но ничего такого не произошло, и я даже не спросил, почему, несмотря ни на что, он назвал отца порядочным человеком. Дьюклоу попрощался за руку с каждым из нас и вышел из кухни. Я снова сел за стол, а мама с Бриджет стали заваривать чай. Они молчали, но, глядя на раскрасневшуюся Бриджет, я был уверен, что думает она сейчас о том, насколько такой, как Дьюклоу, лучше, чем швейцар из банка. Мама выглядела совершенно бесстрастной, но я представлял, какое было бы у нее лицо, если бы она не скрывала своих чувств.
Я снова уткнулся в комиксы, но думал о том, что так бесшумно происходило в нашем доме, о том, как совершенно на ровном месте все было испорчено отцом с его грубостью. Только он мог не любить Дьюклоу, только он один был способен на это — краснолицый человек с обрубками вместо пальцев, который, вернувшись от Кьоу, натыкался на стулья, шатался и не мог разобрать, что показывают часы. Я думал о том, как уродлива ревнивая душа отца, не простившая чужой доброты. «Сам черт его принес! — звучал в моих ушах нелепо запинающийся голос. — Специально чтобы творить всякие гадости!» Как могло случиться, что я — сын этого человека, а не того, другого?
— Ну что, братец кролик? — сказал отец, вернувшись через некоторое время на кухню. Я взглянул на него и заплакал, и мама сказала, что я очень устал, и увела меня наверх спать.
Былые дни
И в городе и за городом они считались безобидными чудаками. С заскоком, говорили про них, и со временем эта аттестация покрылась умилительной патиной.
Худощавые, неразговорчивые друг с другом, удивительно похожие брат с сестрой унаследовали фамильную внешность. Костистое, скуластое лицо со светло-голубыми глазами, острый, хорошей лепки нос. И отец их был такой, только в отличие от них безответственный, ветреный, и на щеках у него просвечивали красные прожилки. Прежде их называли Мидлтоны из Карраво, но теперь они стали просто Мидлтонами: Карраво никто больше значения не придавал, кроме них, конечно.
Четыре коровы, порядочно кур, ну и сам дом, километрах в пяти от города, — вот и все их достояние. Просторный, построенный при Георге II[67] дом являл собой памятник семейной фортуны, отражая и в дни своего величия, и позднейшего упадка ее повороты. Брат с сестрой старели, и крыша все хуже защищала их от непогоды, ржавчина разъедала водосточные желоба, бурьян буйствовал в канавках по обочинам аллеи. Отец заложил наследное поместье, если верить местной молве, чтобы содержать по высшему разряду — коньяк, бриллианты — свою любовницу, дублинскую католичку. В 1924 году, когда он умер, брат с сестрой обнаружили, что у них осталось всего пять гектаров. Местные опять же говорили, что испытания закалили их волю и прежде всего благодаря им они прониклись такой любовью к жалкому клочку прежнего Карраво, какой никогда бы не воспылали ни к мужу, ни к жене. В своих невзгодах они винили не только дублинскую католичку, которую и в глаза не видали, но и новые ирландские власти, как-то ухитряясь на свой причудливый манер связывать их. При англичанах такие особы знали свое место: одно, как говорится, к одному.
Дважды в неделю, по пятницам и воскресеньям, Мидлтоны наезжали в город, сначала в двуколке, позже в машине марки «форд англиа». В магазинах, да и везде, где только можно, они ненавязчиво выказывали свою неизменную верность былому. По воскресеньям они посещали службу в близкой им по духу протестантской церкви святого Патрика: там по-прежнему молились за здравие короля, чье владычество их страна скинула. Революционному порядку скоро конец, ничтоже сумняшеся заявляли они его преподобию Пекему: ну покрасили почтовые ящики в зеленый цвет, ну ввели свой тарабарский язык — вот и все их дела, а что проку-то?
По пятницам они отвозили в город яйца, то семь, то восемь дюжин, и тогда обряжались в наглаженные твидовые костюмы и непременно брали с собой очередного ирландского сеттера — эту породу испокон веку держали в Карраво. Они сбывали яйца бакалее Кьоу, потом пропускали стаканчик с миссис Кьоу в отведенной под бар части лавки. Мистер Мидлтон пил виски, его сестра — шерри. Поездки в бакалею их радовали: они испытывали симпатию к миссис Кьоу, и она платила им взаимностью. Потом они разъезжали по магазинам, обсуждали с хозяевами какие ни на есть новости, напоследок наведывались в гостиницу Хили — пропустить еще стаканчик-другой, после чего отправлялись восвояси.