— Директор передал мне ваши россказни! — сразу же заорал на нас Маньяк, пребывавший в крайнем бешенстве. — Во всем этом нет ни слова правды, слышишь, Декурси!
— Директор…
— Не было никого на пожарной лестнице! Верно ведь, Квинтон? Отвечай, Квинтон!
— Был человек в костюме, сэр.
— Это гнусная ложь, Квинтон.
— Возвращаясь из уборной, Декурси выглянул в окно, сэр…
— Это вы сами забрались на пожарную лестницу и учинили нечто непотребное!
— Мы никогда бы не посмели, сэр, — пытался возражать Декурси.
— Мы сказали правду, мистер Мак, — сказал Ринг, — и мистер Дов-Уайт наказал нас только за то, что мы покинули спальню в ночное время.
— Ты плохо кончишь, Ринг.
— Вы ошибаетесь, сэр, — возразил Декурси. — У Ринга будет лимонадная фабрика. Директор интересуется будущим Ринга, сэр.
В воздух взвилась костлявая рука, и тонкие пальцы неуловимым движением дважды хлестнули Декурси по налившейся кровью щеке. Маньяк отвернулся, а затем, помолчав, надтреснутым голосом спросил:
— Кто ж это был, если не вы?
— Уволенный учитель географии, — ответил Декурси.
Воцарилась гнетущая тишина: Маньяку в отличие от мистера Сперма нечего было возразить.
— Это был жуткий тип, — тем же надтреснутым голосом выговорил наконец Маньяк.
— Он сидел в тюрьме, — сказал Декурси.
— И поделом.
Отвернувшись, Маньяк Мак велел нам выйти, а к вечеру, не стерпев унижения, навсегда покинул школу. Ушел он, ни с кем не попрощавшись, чем всех нас совершенно потряс. Три недели у нас не было математики, а затем в школе появился какой-то живчик в галстуке, выписанный мистером Спермом из Линкольншира.
Время шло, продолжалась моя переписка с отцом Килгарриффом, в школу приходили письма от тети Фицюстас и тети Пэнси, а однажды пришло письмо из Индии — дед с бабушкой интересовались здоровьем матери. «Мы подумали, — говорилось в конце письма, — что тебе с мамой хорошо было бы переехать сюда, в Масулипатам, подальше от всего, что произошло». Однако в ответном письме я никак не отреагировал на это предложение, поскольку знал, что ни матери, ни мне жить в Индии не хочется. Джозефина писала мне регулярно, а мать больше ни разу. Однажды вечером, после отбоя, я поймал себя на том, что опять перебираю в памяти трагические события той ночи.
На Рождество и на Пасху я приезжал в Корк на три недели, а летом — на два месяца. Я читал Диккенса, Джордж Элиот, Эмили Бронте; ходил, как и раньше, по поручению Джозефины в магазин миссис Хейс, представляя себе — хоть и не с той горечью, — как бы мои сестры изобразили старуху и ее сына. Я по-прежнему много читал, бродил по улицам, стоял у причала.
— Ни строчки не написал, — выпалила мисс Халлиуэлл. — А ведь обещал. — Мы столкнулись на оживленной улице возле Манстер-Аркейд, откуда она совершенно неожиданно вынырнула. С тех пор как я перестал ходить в Образцовую школу на Мерсьер-стрит, мы не виделись ни разу.
— Простите, мисс Халлиуэлл.
— За столько лет — и ни одного письма. Твоя мать, Вилли…
— Мама в порядке.
— Вы все еще живете на Виндзор-террас, Вилли? В Фермой так и не вернулись?
— Нет, не вернулись.
— И правильно. Не надо туда возвращаться, Вилли. Тебе будет там тяжело.
— У меня все хорошо, мисс Халлиуэлл.
— Никогда больше не езди туда. Ты хоть раз бывал там с тех пор, Вилли?
— Нет.
— Живи лучше здесь, в Корке. Знаешь, я ведь часто тебя вспоминаю.
— Мисс Халлиуэлл…
— Вилли, я угощу тебя чаем. Хочешь, пойдем в кафе Томпсона?
— Мне пора домой.
Я ушел, а она осталась стоять: все то же коричневое платье, из родинки на подбородке торчит волосок. В письмах к тете Пэнси и тете Фицюстас я по-прежнему аккуратно извинялся за то, что мать отказывается принять их. Недавно мне снились рододендроны и ведущая на мельницу тропинка, и наутро мне ужасно захотелось в Килни.
— Вилли! — каким-то надрывным, пронзительным голосом крикнула мне вслед мисс Халлиуэлл, но я даже не обернулся.
В день, когда состоялась эта встреча, я прибрался в саду, надеясь уговорить мать посидеть на воздухе. Я купил мотыгу и прополол клумбы. У соседей я взял газонокосилку, но трава была слишком длинной и жесткой. «Без серпа тут не обойтись», — сказал сосед, одолживший мне газонокосилку, сам пришел с косой к нам в сад и скосил траву. Про мать он знал. Теперь про нее уже все знали.
— Сегодня солнечно, — уговаривал я ее. — А тебе солнце полезно. — Она лежала в постели и улыбалась. Было еще рано, но я знал: стаканчик виски она уже пропустила.
— Пойдем погуляем, — сказала она, сделав вид, что про сад даже не было разговора. — Погуляем, а потом пообедаем в отеле «Виктория».
Она надела свое выходное черно-красное платье, шляпку в тон, приколола камею, раскрыла зонтик от солнца. Улыбка все это время не сходила у нее с лица.
— Как ты похорошел, Вилли, — сказала она, взяв меня на улице под руку.
Жмурясь от солнца, мы спустились с холма Святого Патрика и перешли через мост. В отеле «Виктория» я не был с тех пор, как мы пили там чай, однако за это время ничего не изменилось, Мать заказала вино и еду. Ела она очень мало: поковыряла камбалу вилкой. Мы пили рейнвейн и бургундское.
— Люблю этот ресторан, — сказала она.
С каждым разом мне все труднее становилось находить с ней общий язык. В тот день я пытался занять ее какой-то школьной историей, заговорил о Ринге и Декурси, но она даже не сообразила, кто это такие.
— Твой отец был бы рад, если бы знал, что ты ходишь в эту школу.
— Конечно, — отозвался я и, переведя разговор на другую тему, сказал: — На днях я встретил мисс Халлиуэлл.
— Кто это, милый?
— Мисс Халлиуэлл из Образцовой школы.
— Ты ведь не собираешься стать учителем, правда, Вилли?
— Нет, а почему ты решила?
Я взялся за еду. Мать опять поковыряла рыбу вилкой.
— Я часто думаю о сержанте Радкине, — сказала она, прервав молчание. — Полагаю, и ты тоже.
Я покачал головой. Образ человека, который закуривал на углу, за это время почти совсем выветрился из памяти.
— Он никак не выходит у меня из головы, — сказала мать.
Она поднесла бокал к губам и допила белое вино. Официант налил ей бургундского.
— Знаешь, мне очень понравилось копаться в саду.
— Садом ведь занимался О’Нилл? И Тим Пэдди. Бедный маленький Тим Пэдди.
— Да нет, я говорю о нашем здешнем садике. Я же навел там порядок.
— Вот и чудесно, милый.
— Давай попьем чаю в саду? Джозефина отыскала наши старые шезлонги.
— И все-таки странно, Вилли, что этот человек преследует меня. Я пытаюсь простить его, Вилли. Уговариваю себя, что война есть война.
— Лучше всего забыть.
— Я уговариваю себя, что он всего лишь невежественный лавочник. Самый обыкновенный ливерпульский проходимец. — Она вздохнула, но продолжала улыбаться: — Эти шезлонги твой отец в свое время выписал из Дублина.
— Посидим в саду, почитаем. А если будет припекать солнце, пересядем в тень лавра.
— Это было бы чудесно, милый.
Но, возвратившись домой, она поднялась наверх, разделась и легла в постель. А в саду, в шезлонгах, расположились мы с Джозефиной.
— Думаешь, она когда-нибудь поправится, Джозефина?
— Обязательно поправится.
— Прошло ведь уже столько лет.
— Бедняжка она, Вилли.
— Я знаю.
Каждый день Джозефина выгребала из-под тумбочки в комнате матери пустые бутылки, и к этим ее обязанностям и мать, и она сама так же привыкли, как к еженедельному приходу разносчика из винного магазина.
— Тебе не бывает одиноко, Джозефина?
— Ну что вы.
У нее была подруга, с которой она познакомилась несколько лет назад на собрании Женского общества и которая иногда сидела у нее на кухне. Кроме того, Джозефина общалась с нашей соседкой, женой того самого человека, что помог мне выкосить траву, а также с миссис Хейс, хозяйкой магазина. Со всеми этими женщинами Джозефина, по-видимому, обсуждала состояние моей матери. «Как мама, Вилли?» — всегда интересовалась миссис Хейс, заворачивая покупки, и, думаю, священник, у которого Джозефина исповедовалась, спрашивал то же самое. Возможно даже, за мать молились в церкви, чтобы Бог вернул ей былые красоту и изысканность.