— Да что там! Жить нельзя интеллигенту. Все под подозрением. Каждый интеллигент — буржуй и контрреволюционер. Тюрьмы всюду переполнены. Расстреливают массами. Хлеба нет, голодовка форменная. Петроград вымирает. На улицах трупы, не на чем вывозить, всех лошадей поели. Поели и собак, и кошек. Здания разрушены, деревянные дома растаскивают на топливо. В Москве то же самое. Дороговизна невероятная, и то можно купить только из-под полы. Все, кто может, бегут. Ждут, как светлого христова воскресения, прихода сибиряков или с юга Деникина. В провинции всюду крестьянские восстания. Недолго, недолго продержится советская власть. Даже рабочие и те против большевиков, потому что живется им в тысячу раз хуже, чем при царе. Ну, конечно, — иронически усмехнулся Мурыгин, — комиссары и теперь живут припеваючи. У них и фрукты, и вина, все чего хочешь.
Офицеры с жадной напряженностью слушали рассказ Мурыгина. Димитрий вполне вошел в свою роль, с азартом ругал большевиков и, в конце концов, рассказал тут же придуманную историю о том, как его самого выгнали из собственного дома, отобрали мебель, одежду, словом, все, что было в доме. Кое-как приятели на дорогу собрали.
— Ничего, все скоро вернем. Рождество будем встречать в Москве.
— Дай-то бог, — вздохнул Мурыгин.
Глава третья
Первые шаги
1
В город Мурыгин приехал рано утром. Сдал чемодан на хранение в багажную кассу и пошел искать комнату. Проходил целых полдня, исходил город вдоль и поперек и нигде не встретил ни одной записки о сдаче, комнаты. Попробовал зайти в два-три дома без записок, — ничего не вышло. И сами не сдают, и кто может сдать, не знают.
Приближался вечер. Мурыгин вернулся на вокзал, прошел в буфет первого класса, спросил обед. Клонило ко сну, болела голова. Но спать не решался — кто знает, что может случиться. В книжном киоске купил несколько номеров газет и прочитал их вплоть до объявлений. Кое-как просидел до утра. Утром вышел наружу, ледяной водой из крана освежил голову и лицо, в буфете напился чаю и опять пошел в город. Теперь решил заходить подряд в каждый дом и в каждом доме спрашивать, нет ли свободных комнат. Опять проходил до самого обеда и все безрезультатно, — везде отказ.
Мурыгин начинал беспокоиться. Провести на вокзале еще ночь ему не хотелось, могли заприметить шпики из контрразведки, и легко было провалиться, даже не начав никакого дела. Решился на крайнее средство. Встретил человека с лицом, показавшимся Мурыгину симпатичным, и остановил его.
— Послушайте, не знаете ли вы, где можно найти комнату?
Человек взглянул на Мурыгина из-под круглых стекол очков и, нисколько не удивившись, просто сказал:
— Нет, не знаю.
— Вот скандал! Город незнакомый, приютиться не у кого, целую неделю на вокзале сижу.
— Да, здесь трудно найти комнату, все переполнено беженцами. Беженцев больше, чем коренных жителей. А вы откуда?
— Из Перми. Я тоже беженец, — улыбнулся Мурыгин.
— Беженец?
— Да. Я учитель.
— Коллега, значит. Я тоже учитель. Куда бы это вас направить? Постойте, я дам вам записку к одному своему приятелю кооператору. Если у него нет угла, так он вас тоже куда-нибудь направит.
Мурыгин обрадовался.
— Вот спасибо вам, коллега!
— Ну, что там, дело невеликое записку написать.
Учитель вынул записную книжку, написал записку и подал Мурыгину.
— Ну вот вам! Приятель — хороший парень, если что можно сделать, сделает. Только ступайте к нему после обеда, до обеда он на службе.
Мурыгин еще раз горячо поблагодарил учителя и вернулся на вокзал. Здесь пообедал, прочитал пару газет и отправился разыскивать Ломова, того самого, к кому учитель дал записку.
Мурыгина встретил среднего роста человек с широким круглым лицом и широким же, слегка приплюснутым носом. Прочитал записку, задумался.
— Что же с вами делать? У меня негде, видите, в трех коробочках маленьких ютимся, нас двое да ребят пара. К кому же вас направить?
— Иван Александрович; вы бы приютили меня хоть на день, на два. Может быть, за это время что-нибудь удастся найти. Поймите, неделю прожить на вокзале почти без сна.
Ломов виновато улыбнулся.
— Я понимаю, товарищ.
Привычным жестом взлохматил длинные волосы на голове.
— Знаете что, перебирайтесь, действительно, пока ко мне, в кабинете переночуете, а там видно будет.
Мурыгин крепко пожал руку Ломову.
— Спасибо вам, спасибо!
Вечером Мурыгин приехал к Ивану Александровичу с чемоданом. Следующие два дня добросовестно потратил на поиски комнаты. Ничего не выходило.
— Ну что ж, Иван Александрович, гоните меня на улицу. Ничего не нашел. Хоть бы угол какой-нибудь, конуру бы какую. Везде битком. Ей-богу, стыдно, но что ж я сделаю.
Ломов махнул рукой.
— Ладно. Оставайтесь у меня, как-нибудь устроимся в двух комнатах, я себе кабинет в столовой устрою.
Мурыгин был очень обрадован. Помимо того, что у него было жилье, ему нравился Ломов. Мягкая застенчивая улыбка Ивана Александровича, его задушевный голос сразу располагали к себе. Мурыгин вспомнил, что Ломов при первой встрече назвал его товарищем. Конечно, это еще ничего не значило и могло быть простой случайностью, — ну, просто человек оговорился. Наконец, среди кооператоров слово «товарищ» могло остаться в обращении и после ухода большевиков. Как бы то ни было, Мурыгин эту оговорку Ивана Александровича принял к сведению. Хорошо было бы определить политические взгляды и симпатии Ломова. Вдруг он оказался бы из сочувствующих, через него можно было бы установить кое-какие связи.
Раз как-то показал Ивану Александровичу несколько советских денежных знаков.
— Видали, Иван Александрович?
— Что это? А, советские рубли! Нет, не видал. Где достали?
— У солдата на улице купил. Должно быть, с фронта солдат, убитого или пленного обобрал.
— Да, должно быть, — сказал Ломов, рассматривая деньги.
— Говорят, в плен теперь не берут?
— Да, говорят.
Ломов болезненно сморщился.
— Удивительная жестокость эта война. Утеряно все человеческое. Люди истребляют друг друга, как дикие звери.
— Это вполне понятно, Иван Александрович, — в гражданской войне нет общего языка между воюющими, оттого она и более жестока, чем война между государствами.
— Я понимаю. Но все-таки то, что происходит, так ужасно, что становится жутко за человека. Вы только послушайте, что делается на фронте. Я действительно слыхал, что ни красные, ни белые в плен не берут, раненых добивают на месте.
Мурыгин перевел разговор на атаманщину.
— Это в порядке вещей. Возьмите, вот, анненковцев. И эмблема у них — череп и кости. По черепам идут… по трупам… кровь, кровь.
Иван Александрович бледнел, взволнованно ходил по комнате, нервным жестом лохматил волосы.
— Да, да. По черепам… по трупам.
Ломов старался говорить спокойно, но по тому, как в гневной вспышке ломался голос, как сдвигались брови и в болезненной улыбке кривилось лицо, Мурыгин знал, что думает и чувствует Иван Александрович.
— Ну, а правда, что атамановцы пороли кооператоров?
— Да, случаи были.
— Правда, что, между прочим, и за то, что в своих обращениях друг к другу они писали «уважаемый товарищ»?
— Да, правда.
— Ну и что же?
— То есть, что «что же»?
— Как кооператоры отнеслись к этому, смолчали?
— Нет, не смолчали. Через свой совет съездов протестовали перед Совмином.
— Ну, и чего добились?
— Добиться ничего не добились. Совмин принял протест к сведению.
— И только?
— И только.
— Но ведь так всех перепороть можно!
Мурыгин прошелся несколько раз по комнате, остановился перед Ломовым, серьезно посмотрел ему в лицо.
— Как бы, например, вы, Иван Александрович, отнеслись к тому, если бы вас выпороли?
Ломов потупился и ничего не ответил…
В другой раз Мурыгин вынул из своего чемодана полный комплект советских денежных знаков.