Именно в этот слякотный вечер он и решил: пусть будет, как будет. Она уедет в Москву, а он совсем в другую сторону, в Благовещенск. Там давний его полуприятель свой театришко открыл. Пересидеть сезон в Благовещенске — и все, и отпустит, и кончится эта позорная история. Да он и ждать не будет, сам уедет! Плюнув предварительно Мумозину прямо на бороду и сказав все, что о нем думает. Почему нет? Сказал же все, что думает, эта московская сволочь Горилчанский, которого она ублажала… Ненависть к Тане в эту минуту подкатила к горлу Лео, как тошнота, и он отправился к ней прощаться. Ей он тоже скажет, что о ней думает! А что думает? Что она шалава, что он ее презирает, считает подстилкой для захолустных бездарей, что она совершенство, что она себя погубила, что он жить без нее не может!
В Танином подъезде было почти совсем темно — лампочка горела только на первом этаже. Некогда Геннаша с Кучумовым купили Тане эту квартиру в Старом городе. Так себе квартира — высокие потолки, но сырые стены. Еще в подъезде Лео услышал Танин голос. Так и есть: дверь открыта. Безалаберная Таня не очень-то возилась с замками, невзирая на криминальную эпоху. Однажды она со смехом рассказывала, что ночью проснулась от страшного сквозняка, от того, что озябла. Оказалось, забыла, придя, захлопнуть дверь. И ведь разделась, и спать легла, и заснула!
Теперь дело было не в безалаберности — Таня говорила по телефону. Должно быть, только что пришла, за дверью услышала звонок и поторопилась открыть и схватить трубку. Из прихожей в темный подъезд тянулся желтый половичок света. Лео заглянул с лестницы в прихожую и увидел, что Таня, не прерывая разговора, расстегивает песцовую шубку из «Федора Иоанновича». Перекладывая трубку из одной руки в другую, она постепенно сдвигала шубу то с одного, то с другого плеча, пока царский подарок комом не упал к ее ногам. Тогда она спокойно переступила мумозинские меха и с телефоном ушла в комнату, к дивану. Теперь Лео не мог видеть ничего, кроме кончика разутой ноги в колготках, сквозь тонкую сетку которых смутно угадывались пять подогнутых пальчиков. Лео тупо уставился на эти пальчика и слушал, что Таня говорит. Он презирал ее, мучился, но слушал.
— Ну, нет!.. Завтра, утренним. У меня уже и билет есть, — она щелкнула замком сумочки, зашуршала бумажками, что-то вывалилось у нее из рук, покатилось. — Вот: вагон двенадцать, место двадцать три. Нижнее. И никто уже ничего не сделает!.. И ты в том числе!
Теперь Таня долго слушала того, кто был на другом конце провода. Она шарила ногой в поисках тапочек, которые валялись у дивана вверх подошвами, далеко один от другого. Таня не хотела сходить с дивана и смешно, вытягивая тонкую ногу, пыталась придвинуть тапочки к себе, а те все норовили отпрыгнуть. Эту игру Лео настолько хорошо запомнил, что потом, закрывая глаза, мог все мелочи повторить в уме — и повторял. Повторял и тут, на больничной койке. Он в последний раз видел Таню именно такой, а теперь никогда…
— Да, ты прав, ты прав! Только для себя прав. А я не могу больше. Все тут выедено и выпито — задыхаюсь… Тяжело! Будто я восьмидесятилетняя, будто я уже состарилась, и все меня тут помнят и такой, и этакой — вплоть до моих восьмидесяти лет. И я всех сто лет помню! И ничего меня не ждет… Да не в Горилчанском дело! Совсем он ни при чем. Какой ты грубый, все к одному сводишь… Но как я могла не замечать его? Человек из Москвы приехал, с другой планеты!.. Да, пришлось его получше узнать, да, да, да! Ну и что? Я не виновата, что все вы так устроены — в постель! в постель! сразу в постель, а если иначе — мигом такие скучненькие делаетесь… Любовь — это другое. Если хочешь знать… Если ты пообещаешь больше не звонить, не приезжать ни сюда, ни на вокзал завтра — пообещай! вот так! самому противно меня видеть? вот и славно, вот и хорошо! — тогда знай: я, кроме тебя, никогда никого не любила. Никогда. Никого. Уезжаю отсюда — и помнить буду одного тебя. А других не было! Хочу сейчас вот других вспомнить, а не могу — одни розовые пятна вместо лиц, и ничего больше. Ты тоже меня помни. Недобрым? Ладно, недобрым поминай, я виновата — но все-таки не забывай… Ты же…
Таня снова замолчала и долго слушала. Видимый Лео кончик ноги подбрасывал тапочек не нервно, а беспечно.
— Нет, нет, раз ты уже пообещал… Я свои слова назад не заберу — и ты свои не бери… Ни за что! Зачем? Я ненавижу подобные церемонии. Сцен натянутых не люблю! И не запугивай меня, ничего с собой ты не сделаешь. Ты не Кыштымов какой-нибудь полоумный!
Лео вздрогнул за дверью. Танины тапочки весело покачивались на тонких ее, перекрещенных ногах.
— Этот бы смог! От неудовлетворенности… Откуда, думаешь, эта извращенческая жаба в ванне?.. Да ну тебя! Кто говорит? С ним? Целовалась? Ни-ког-да! Да я бы уж его жабу предпочла поцеловать! Ты еще Уксусова приплети, взревнуй, как Отелло. Ты, такой умненький, ты, который так меня знаешь…
Она молчала, слушала, уже без игры тапочками. Глухое, серьезное молчание.
— Я помню, помню, — совсем другим голосом вдруг заговорила она. — И это тоже помню. Нет, не надо, все само собой решилось и кончилось — так тому и быть… Ну, не надо, прошу, ты знаешь, какая я слабая. Низко пользоваться теперь тем, что я тебе сказала. А сказала потому, что мы больше не увидимся. Чтоб ты знал, что ты единственный… Нет, нет, нет!.. Хорошо. Приходи. Последний раз! И учти, в двенадцать я тебя уже вытолкаю, не хочу размазывать проводы и прочее! И еще: раз так, ты тоже сделаешься очередным розовым пятном. Согласен? Отлично. Тогда приходи. И скорей. Скорей, скорей, скорей! Пока я не передумала, иначе тебе не открою… А сейчас? Сейчас открою. Я безумно хочу тебя видеть. Скорей!
Она бросила трубку и вскочила на ноги. Лео едва успел отпрянуть в темноту и вдавиться в стену на лестнице. Но беспечная Таня не стала выглядывать наружу, только захлопнула дверь. Лео в растерянности потоптался на лестничной площадке. Он тупо и неотрывно смотрел на жестяной ящик на стене, сквозь дыры в котором видны были электрические счетчики и даже было видно, как беззвучно, с усилием вращаются в счетчиках тоненькие блюдечки с красной капелькой на боку. Внутри у Лео проснулась противная едкая боль. Он изо всех сил ненавидел Таню — не оттого, что она его осмеяла, а оттого, что призналась в вечной любви к какому-то единственному. И никогда еще не казалась она ему так жалка и убога в своей слабости. Шалава! Такая же, как все те в Казани и Саранске! А сам он? Ждал два года, что она вспомнит свою сентябрьскую слабость и еще когда-нибудь поведет его на какую-нибудь скамейку! Какая глупость!
Лео решительно спустился по лестнице и вышел. Вечер из слякотного сделался стылым. Снег кончился, пустой ветер свистел в уши. Лео столько раз в тот вечер плакал от этого проклятого ветра, столько раз позорно, унизительно поскальзывался на мостовой, пока добрался до автобусной остановки, столько раз в автобусе был мят, обруган, задет чужими локтями и ножищами, что ненависть у него быстро скукожилась в плаксивость, в жалость к себе, гонимому и нелюбимому пуще жабы. А какие роли в театре ему дают! Лео не пошел по привычке в Юрочкину квартиру скоротать вечерок, а поднялся к себе, выпил кучумовки, захмелел и тут же заснул.
Обиженные дети быстро засыпают, но спят плохо, беспокойно. Лео проснулся около часу ночи. В комнате было тихо и синё. После минуты первой оторопи пробуждения все вчерашние обиды и унижения тоже проснулись — отдохнувшие! — чтоб с новой силой впиться в бедного Лео. Она даже не смог лежать, он мычал, бегал по комнате, отбиваясь от себя самого, обиженного. Наконец, он поразительно быстро и ладно оделся и побежал на автобусную остановку. Последний автобус, бренча и дребезжа какими-то разболтавшимися железками, отвез его в Старый город.
Лео твердо шел в темноте и почти не поскальзывался. Совершенно темный куб Таниного дома — старого трехэтажного здания — казался не спящим, а необитаемым. Зато в ее окнах горел яркий свет, причем всюду — в комнате, в кухне. Три заплатки в черноте. Ужасные мысли, бушевавшие в Лео по дороге, теперь улеглись и попрятались, и он, поднимаясь по лестнице, совершенно не знал, зачем идет и что сейчас ей скажет. Но он все-таки забрался на третий этаж и решительно ткнул пальцем в рваной кожаной перчатке кнопку звонка. Скользкая кнопка повихлялась, пытаясь уклониться от нажатия, но уступила силе. Раздался долгий звонок. Никто не открыл. Лео звонил еще, еще — тихо. Он приложил ухо к двери. Внутри было глухо, мертво. «Прикинулись, притихли под одеялом», — злобно скривился он. Там, за дверью неизвестный он и она. Она совсем слилась теперь в его воображении с голой актрисой Тамарой Федченко, хотя голой Тани он не видел никогда. «Погодите, я устрою вам веселенькую эротическую сцену!» — решил Кыштымов и неотрывно звонил минут пять. Никакого результата! Он прислушался снова, но в квартире было по-прежнему совершенно тихо, тогда как вокруг какие-то звуки жили, и слышался чей-то далекий храп, и где-то внизу или в соседнем подъезде бормотал телевизор, и блюдечки счетчиков вращались, оказывается, не вполне бесшумно, а с вкрадчивым шелестом — ш-ш-ш…