Ничего не придумав, Владимир Константинович оделся царем Федором Иоанновичем и устремился за помощью и поддержкой к видным городским лицам, которым, по его мнению, была небезразлична судьба русского психологического театра. В дверях, на выходе, он столкнулся с Самоваровым. Бородатое лицо режиссера под огромной дремучей шапкой того так поразило, что он не сразу узнал Мумозина, и удивленно спросил:
— Вы что, роль Робинзона Крузо репетируете?
— Как вы можете шутить в такую минуту? — возмутился Мумозин и постарался сдвинуть шапку более по-царски. — В ту минуту, когда надо положить конец этой кровавой вакханалии! Правоохранительные органы превышают свои полномочия… Художественного руководителя пытались обвинить Бог знает в чем — огульно, бездоказательно. Это верх бездуховности! Это аморально!
Владимир Константинович разволновался, царский мех на его груди волнами ходил от прерывистого горячего дыхания. Наконец, он сфокусировал взгляд на желтом лице Самоварова, несколько раз расширил гневно ноздри и вышел вон, тяжко хлопнув массивной купеческой дверью.
Дверной залп был покрыт дружным гомоном, в котором выделялись сипловатые ноты Мариночки Андреевой, уже знакомые Самоварову. Это значило, что актеры избавились от репетиции и разбредались теперь кто куда. Мариночка заметила Самоварова. Она отделилась от актерской группы и направилась к нему. Была на ней все та же коротенькая юбчонка и те же черные колготки, и теперь, на ходу, стало заметно, что ее ноги, хоть и длинные и худощавые, не вполне идеальны. Зато непропорциональный худобе бюст при каждом шаге проделывал колыхания такой причудливой траектории и настолько сладострастные, что даже у постороннего Самоварова дух перехватило. «Она что-то веселая сегодня», — недовольно подумал он.
— А вас тут ищут! — объявила Мариночка, сияя улыбкой. — Никогда не догадаетесь, кто. Вернее, догадаетесь, но вряд ли обрадуетесь. Ага, вот и вас затянуло! В самую гущу! Что я говорила?
— Вы ничего такого не говорили.
— Значит, думала. Быть не может, думала, чтоб таинственный художник из Нетска в стороне остался. У нас ведь эпидемия сумасшествия, я предупреждала. Но сейчас эпидемия кончается — ничего, переживем. Помучаемся еще чуть-чуть, зато потом спокойнее станет. Ее-то нет… Вам не пришлось, к сожалению, походить в жертвах нашей высокоталантливой звезды, ныне покойной. Не успели. Или успели? Вряд ли! У вас любовница такая миленькая…
— Это моя жена, — вдруг огрызнулся Самоваров.
— У-у! Тогда, наверное, вы мужичок состоятельный и только прикидываетесь скромняшкой. Что-то такое фальшивое я в вас и предполагала, а я чувствую, я не ошибаюсь, вы знаете… Вот и со звездой сгинувшей в точку попала. Но кто бы мог подумать, что Лео!.. Бедняга. Такой способный, в Щукинском учился… Как бы там ни было, конец — делу венец. Слава Богу, все разъяснилось. Лео так Лео. Я так рада, так рада!
— Чему же вы рады? — удивился Самоваров. Мариночка не врала: Самоваров ни разу еще не видел ее такой веселой и сияющей. И яды ее черно-зеленые будто куда-то отступили, и лицо посветлело. Не казалось уже, что она не по возрасту гладколица — нет, она в самом деле очень молодая. Кто же ее расколдовал?
— Чему я рада? Я же сказала: это конец! Долгожданный. И не смотрите на меня своим учительским взглядом — ну да, вы на учителя черчения смахиваете! — вам меня не устыдить. Я рада. Ведь когда неясно было, кто ее душил, могли подозревать многих из нас. А теперь все свободны!
— Но Кыштымов? Вы вроде ему симпатизировали, талантом признавали?
Мариночка не перестала улыбаться и показывать мелкие зубы, которые все же казались чересчур остренькими, ядовитыми.
— Что, я, по-вашему, черствая? Вот и нет! Лео-то наш явно «того». Вы про видения его слыхали? Про жабу? Ничего ему не будет, разве что невменяемым признают. А это не смертельно, особенно если ты и вправду «того», как Лео. Укольчики, таблеточки… Не смертельно! А ее нету. Ай да Лео! Кто бы мог подумать, что у него такие страсти! Хотя, впрочем, было в нем что-то такое сексуально-напряженное…
— Мариночка, домой идем? — окликнул мужской голос. Самоваров обернулся и увидел, как он полагал, Мариночкиного мужа. Он уже слышал о редкой смазливости этого мужа. В красоте мужей Самоваров разбирался еще меньше, чем в актерских талантах, но не мог не признать, что господин Андреев сильно смахивает на признанных красавцев, артистов и певцов: у него имелись значительный рост, плечистость и пристальный бессовестный взгляд, от которого женщинам нет спасенья.
— Ну что ты орешь! Иду, — небрежно ответила красавцу Мариночка и на прощанье зачем-то так выгнула в сторону Самоварова позвоночник и выдвинула и без того выдающийся бюст, что художник из Нетска растерялся и не сразу спросил то, что должен был спросить.
— Постойте! — крикнул он вдогонку. Мариночка снова полуобернулась плечом и бюстом. — Постойте, вы же говорили, что меня кто-то ищет?
— Ах, да! — ядовито улыбнулась она. — Вы к Мумозину в кабинет поднимитесь. Там сейчас следователь. Вот он очень-очень хочет вас видеть.
«Ага, Мошкин-козел, как Юрочка выражается. И чего ему надо? Я-то ему зачем?» — удивился Самоваров и пошел в цех с потолком-брюхом. Там Настя уже мазала что-то сказочное гуашью по марле, расстеленной на полу, со стены, с пришпиленного чертежика дразнили языками и рогами несбыточные стулья венецианского мавра. «Не пойду ни в какой кабинет, — решил Самоваров. — Кто такой этот Мошкин, чтоб меня в кабинет вызывать? Там наверняка и сова эта фиолетовая сидит. Вот уж кто мог бы задушить в темном углу! Ну их всех к черту, не видал я никакой Мариночки, не слышал ни про каких следователей… А Мариночка сегодня какая-то не такая, чересчур веселая. Даже посветлела, будто камень с души упал. Она всерьез, что ли, боялась, что ее заподозрят? Или этого ее роскошного мужа? Нелепость! Боялась — и на всех углах звонила, что Таню терпеть не могла? и чуть ли не радовалась ее смерти? Тут что-то не так!»
В цехе под крышей Самоваров застал и Настю, и Лену, которая лихо рвала бязь сильными руками. С треском разрываемой бязи соперничало сочное бульканье капели в таз. Капель падала мерно, как само время, которое никуда не торопится, особенно когда начинаешь его наблюдать и считать. Самоваров с раздражением глянул на свой чертеж: в связи с трагическими событиями последних дней и общей неразберихой никак не удавалось прояснить мебельные дела. Он принялся помогать Насте мешать краски.
— Что-то ваша Андреева нынче такая веселая, — заметил он между прочим. — Рада до смерти, что именно Кыштымов Таню задушил. Она что, боялась, что ее обвинят? Или ее красавца мужа?
— Дурака этого? — своим эпическим голосом отозвалась Лена. — Вот уж нет. Лешенька у нее ягненок. Это сама она Тане дорогу все время перебегала: то на Глебку вешалась, то Геннашу утешать пробовала. А как вокруг Мумозина крутилась! Не пойму я этих артистов, ту же Мариночку: зарплата ей идет, каждый вечер почти играет, а все-таки неймется — подавай ей именно Танины роли.
— Это самолюбие. В искусстве самолюбие…
— Честолюбие, — подсказала Настя.
— Да, честолюбие, много значит, — поправился Самоваров. — Зарплата зарплатой, а звезда-то не она, а Таня.
— Это точно. Но когда Мумозин Таню с ролей поснимал, Мариночка чуть в звезды не вышла. Даже «Последнюю жертву» играла, и платье голубое ей пошили. Это сразу после баржи, — сказала Лена.
— Какой баржи? — не понял Самоваров.
— Прошлым летом нам пароходство баржу выделило, и пошли мы по Ушую. По деревням, по клубам спектакли давали, а где нет клуба — прямо на барже. Клубы ведь сейчас позакрывали. Я тоже ездила, костюмершей. У нашей костюмерши хозяйство — корова, овцы, кабан. Без нее дети не управились бы, и я согласилась подменить. Ну, и насмотрелась я! Не баржа — Содом плавучий. Не просыхали! Конечно, подзаработали, больше сорока спектаклей дали — но не просыхали! Тогда-то Мариночка к Мумозину и подъехала.
— А как же Ирина Прохоровна? Она такая грозная, — удивился Самоваров.