Душить Мумозина Самоваров отправился к вечеру, когда весенний розовый закат стыл уже и серел. Растоптанные тротуары с грязным, похожим на кофейное мороженое снегом, затвердели на ночь. Ушуйский драматический театр как раз воссиял огнями. В служебных его коридорах сновали вечерние люди — появились актеры, костюмерши тащили вороха грубо размалеванных по трафарету юбок. «Судя по диким орнаментам, сегодня дают что-то испанское», — решил Самоваров. Дневные же люди театра запирали свои комнатки и с удовольствием шли домой. Матвеич с Михалычем тащили каждый по оконной раме, сработанной из выписанных под «Отелло» материалов. Где-то в недрах сцены орал вечный Эдик Шереметев.
Кабинет Мумозина был заперт. Самоваров с мстительным задором подергал дверную ручку и уже приготовился нанести пинок дерматиновой обивке, как приоткрылась дверь напротив.
— Вы Самоваров к Мумозину? — спросили из двери. — Заходите сюда, пожалуйста.
Самоваров вошел. В этой комнате, как и у Мумозина, стоял стол, но фотографии на стенах висели женские.
— Я Шехтман, — представился хозяин кабинета. — Буду ставить сказочку — «Принцессу на горошине» — и хочу передать вам текст пьесы для художника.
Он протянул Самоварову пачку листков, испещренных небрежно скачущей машинописью. Самоваров слышал, что Шехтману за шестьдесят, но на вид он дал бы ему все сто. Пышная седина, усы и морщины делали его похожим на популярный портрет Эйнштейна.
— У нас, конечно, не столица, даже не Нетск, — сказал Шехтман, — но мы попытаемся сделать достойный детский спектакль.
Самоваров вздохнул:
— Да, я слышал. Глубокий и целомудренный. Не дороже трех рублей.
— Ну, зачем вы так! — обиженно протянул Шехтман, узнавший, видимо, мумозинские словечки. — Конечно, у нас сейчас специфическое направление, но есть хорошие традиции, есть актеры…
— И принц предпенсионного возраста, — бестактно ляпнул Самоваров. Воспоминания о кучумовке его еще мучили, и он был настроен недружелюбно.
— Как вы зря! — еще больше обиделся Шехтман. — Гена, то есть, Геннадий Петрович, даровит, он справится. Ему сейчас тяжело, семейная драма… и работы очень много … Что вы! У нас есть неплохие актеры! Да вы знаете, что у Леонида Кыштымов Щукинское училище?.. Вы смотрели у нас что-нибудь?
— «Последнюю жертву» вчера. Не до конца, правда.
— Значит, и Танечку Пермякову видели? Чудо в нашей глуши, не так ли?
— По правде сказать, я не театрал, плохо разбираюсь. Так что не слишком потрясся.
Седины Шехтмана стали дыбом, как у дикобраза, и он вскрикнул:
— Как? Вы видели Таню, и..? Да совсем не нужно быть театралом, чтобы… Нет, этого не может быть! Наверное, вы сильно влюблены в кого-то, если Таня вас не поразила.
— Я ничего плохого не хотел сказать, просто…
— Таня — удивительная актриса. У-ди-ви-тель-ная! — Шехтман не только не захотел слушать Самоварова, но даже и смотреть на него. Он сердито, не глядя на страницы, пролистал какую-то книжку. — Это такой талант! Да знаете ли вы, что московский режиссер Горилчанский у нас «Нору» ставил. К сожалению, Мумозин закапризничал, и работа не состоялась… Горилчанский — это авторитет! Он многое повидал! Так он…
— Да, я слышал, он в восторге.
— Вот видите! Разве ей здесь место? Ее большое будущее ждет, ей уезжать надо в Москву, я сто раз говорил и помощь обещал — у меня ведь сын в Москве. Но она все по-своему делает! И себе во вред!
Самоваров поймал паузу и спросил:
— А Мумозин где?
Шехтман накинулся на него:
— К чему вам Мумозин? Что может дать вам Мумозин? Посмотрите его спектакли — это же убожество! Та же «Последняя жертва»! Ему место в жэковской самодеятельности, да и там сантехники перемрут со скуки. Вы говорите, Мумозин? Мумозин — это синоним чудовищного вкуса! И самомнения! Да вы знаете, что он в юбилей тут Пушкина играл в своей бороде?! Вы себе представляете Пушкина с бородой?
— Нет. Но мне сейчас от Мумозина не борода нужна. Он договор должен со мной подписать, а чего-то тянет.
— А! Это на него похоже, — злорадно засиял Шехтман, сообразив, что перед ним не поклонник Мумозина. — Он настоящий жулик! Крепко на руку нечист! Вы видели енотовую шубу с кистями?
Самоваров кивнул.
— Вот-вот! Либо держитесь от него подальше, либо наседайте, наседайте сильней! Не то останетесь с носом!
— А где бы я мог его найти, чтоб насесть? — спросил Самоваров.
— Гримируется он, где же еще. Он ведь Чацкого сегодня играет. В бороде! Он называет это реализмом. Вы видели когда-нибудь Чацкого с бородой?
Самоваров задумался.
— Не видел, — признался он. — Что, тут у вас и Чацкому пятьдесят лет?
— Ну, это не так важно, если актер хороший…
— Не скажите! — не согласился Самоваров. — Я еще из школьных лет вынес, что Чацкий этот Софью девочкой все в какие-то темные уголки завлекал. Если ему пятьдесят, он, выходит, старый педофил? И, будучи застукан, кричит: «А судьи кто?»
У Шехтмана заблестели глаза:
— Скажите, какая у вас трактовка! Провокационная, свежая, оригинальная! Какое созвучие с современными проблемами! Это очень даже может быть! Жаль, что Софью у нас Марина Андреева играет. Не тянет на нимфетку. Жаль, жаль, ведь если бы…
«Не-е-ет!» — послышался извне какой-то рев. Самоваров и Шехтман выглянули за дверь. По коридору прямо на них неслась удивительная Таня. За ней огромными прыжками следовал Геннадий Петрович Карнаухов во фраке, с накладными волосами и синтетическими бакенбардами. Таня была легка и быстра. Она промчалась мимо, обдав Самоварова и Шехтмана холодом вихря. Но Геннадий Петрович брал ростом и мощью. Он скоро настиг беглянку, прижал к стене, заломил ей локти и заревел:
— Никуда ты не поедешь! Поняла? Незачем! Не поедешь! Не-е-ет!
Таня ничего не отвечала, только выгибала набок шею, отворачиваясь от Геннаши. На ее лице не было ни боли, ни раздражения, ни злости. Он просто пережидала бурю А Геннадий Петрович все свирепел, тряс ее и потихонечку начал уже стучать ею о стену.
— Геннаша! Геннаша! — проговорил Шехтман так тихо и вкрадчиво, будто перед ним не здоровенный мужик трепал даму, а малыш-ползунок с бессмысленной улыбкой и слюнявым пузырем на устах подбирался к горячей печке. Карнаухов обернулся на этот ласковый голос.
— А, здравствуйте, Ефим Исаевич! Как ваше здоровье? — спросил он, тяжело дыша и не выпуская Таню.
— Мне лучше, спасибо, Геннаша. Только тише! Оставь Таню. Как ты сейчас на сцену выйдешь? Ты «Отелло» репетируешь, там и успеешь Таню задушить, а пока иди, иди…
Карнаухов выпустил было Таню, и она хотела уйти, но в последний момент Отелло передумал, и серый тонкий свитерок потянулся и затрещал в его железном кулаке. Таня пощадила свитерок и осталась стоять, спокойно глядя в сторону.
— Ефим Исаевич, она ведь задумала в Москву ехать! — жалобно захрипел Геннаша. — К этому кобелю Горилчанскому! Он ей и письмо прислал, зовет. Я сам конверт видел! А кому она в Москве нужна? Сколько там таких? Потаскает ее этот кобель и бросит. Знаем, «Чайку» играли!
Шехтман шумно вздохнул, но поддержал Таню:
— Все верно. Все верно! Таня, уезжай. Нельзя тут закисать. Геннаша, пойми, у Тани редкий, изумительный талант, который здесь погибнет. Она не таскаться едет в Москву, а самореализовываться.
— Как же! Не таскаться! В стриптиз он ее сдаст, этот кобель! Я не пущу!
— Таня! — воскликнул Шехтман. Он, наверное, хотел, чтобы она защищалась, оправдывалась. Она и защитилась — сказала своим спокойным надтреснутым голосом:
— Пусть он отстанет. Это мое дело, моя жизнь. Он мне никто.
— Как никто? Как никто? — взревел снова Геннадий Петрович. — Мы, между прочим, еще не разведены! Я тебе муж, и я отвечаю!..
Он захлебнулся гневом и встряхнул Таню.
— Отпусти, рукав порвешь, — брезгливо подернулась она. — Я сама знаю, ты мне кто или никто.
— А это мы посмотрим!
Карнаухов изо всех сил скрутил в кулаке Танин свитер и снова схватил ее за локоть.