– Вот-вот. Так что – по койкам.
– Так ведь спать же не хочется!
Еще – они всегда говорят хором, когда недовольны. Наши дети говорят хором, когда возбуждены, недовольны или напуганы. В такие моменты, какими бы разными они ни были, они выступают заодно, как один человек. Мне всегда не по себе слышать наложение этих двух похожих голосков – напоминает радиоволны или внеземные частоты.
– Ну, тогда читайте. Вы захотели взять с собой половину библиотеки, вот и воспользуйтесь!
Колен в свой черед оторвал глаза от стекла и посмотрел на сестру. Придя к молчаливому согласию, они стали рыться в своей сумке, чтобы выбрать книжку с картинками, на что, как я знал, могло полвека уйти. Я направился к окну, чтобы попытаться понять, что же их так заинтересовало в непроглядной темноте. Там едва можно было различить парк, лохматый силуэт голубого кедра, виноградные лозы внизу на пурпурно-фиолетовом фоне, перекрученные, словно множество окаменелых старческих рук. Быть может, их напугали виноградные лозы, все эти когтистые ряды, словно терявшиеся во мраке? В детстве они меня тоже пугали, особенно при полной луне: превращались в театр теней, зловещие, угрожающие создания, напоминавшие мне гравюры Гюстава Доре, которые я увидел в книге, оставленной моим отцом, – они меня тогда ужаснули. Хотя ведь я здесь родился. А они – маленькие горожане, не привыкшие к темноте, потому что настоящей темноты в городе не бывает. Или же это ветер, дувший в ветвях, заставлял говорить деревья на незнакомом языке?..
Наконец они улеглись вместе на большой кровати, взбили подушку, потом раскрыли свою книжку, словно говоря: «Видишь, пап, мы милые и послушные и заслуживаем вагона подарков». Я поцеловал их. Как и каждый вечер, их лобики были гладкие, нежные и прохладные. Детская кожа, Кора, это что-то невероятное.
– Не засиживайтесь слишком долго, ладно?
Оба кивнули, а Колен, ухмыльнувшись, как чертенок в пижаме, ответил за двоих:
– Ладно.
Я подумал: «Только, не держи меня за идиота, коко», – но все же улыбнулся в ответ и закрыл за собой дверь.
Грас Мари Батай,
19 марта 1981 года, за столом в гостиной,
19.45 на больших часах
Сегодня я потеряла пациента. Он был очень старый, около девяноста лет. Умер, знаешь, так спокойно… ну, хоть так.
Его звали г-н Ванье. Жорж. Он прошел Великую войну, был солдатом, потом, во вторую войну, участвовал в Сопротивлении. Он тогда уже был штатским, его освободили от воинской повинности из-за тяжелого ранения в ногу при Шмен-де-Дам. В 39-м он держал аптеку на улице Шарите и прятал своих друзей-евреев у себя на складе. Он спас целую семью – отца, мать, троих ребятишек. Короче, настоящий герой. В молодости его наградили Военным крестом. «С бронзовой пальмовой ветвью, позолоченной звездочкой и серебряной звездочкой! – уточнял он, напыжившись, как петух, потом менял тон и добавлял: – Ею даже полных придурков награждали, так что не с чего нос задирать». Это не мешало ему носить медаль на отвороте своей пижамы, так что все звали его Командиром. Он говорил, что я слишком красива для фамили Батай[7], что это слово должно быть исключено из словаря и из всей Вселенной и что надо бы мне взять другую фамилию, переродиться, вот было бы здорово. Ни с того ни с сего он решил звать меня мисс Грейс. Он произносил мое имя не как остальные – будто «грязь», а «Грэйййс», по-американски. Он обожал американцев и все американское, абсолютно все – кетчуп, госпел, Рональда Рейгана, Рональда Мак Дональда, NBA, красные полосы, «Мальборо», ковбоев, индейцев, Телониуса Монка, «Форд Мустанг» и даже «Даллас», этот новый сериал, над которым все посмеиваются, но все смотрят. Все, кроме Вьетнама, его великого разочарования, «его Великой депрессии», как он это в шутку называл. Знаешь, вчера, почувствовав приближение своего конца, он мне сказал: «Двадцатый век, мисс Грэйс, был настоящей бойней. Я оставляю его без сожалений». Заезжено, конечно… Но в его устах это было оправдано и становилось глубоким.
Мне стало грустно, потому что я его любила. Обычно я уживаюсь со Смертью; медсестра делит свое время между двумя мирами, это часть ее работы. Только дети и старики меня еще как-то трогают. Маленькие детишки и старички. Наверняка потому, что в них есть что-то общее – хрупкость.
Хотя г-н Ванье был классный мужик, он чертовски ошибался. Я недаром ношу свою фамилию. Твою, собственно.
Я – поле битвы.
19 марта 1981 года, кухня,
23.45 на больших часах
За столом только что говорила о Жорже с девчонкой. Она приготовила какое-то польское кушанье, как же она его называла… клопсики, кажется. По мне, так это всего-навсего фрикадельки в томате.
Короче.
Я с ней заговорила о Жорже, не смогла удержаться. Вообще-то я стараюсь говорить с ней как можно меньше, но это как-то само собой вырвалось. Тут она мне и рассказала, что в конце 30-х годов ее отцу было двадцать лет. Он тогда учился во Франции, в Париже, на юриста. Он еще в 1937-м почувствовал приближение войны. Гданьск, где он жил, отняли у Германии и отдали Польше по Версальскому договору, но приход Гитлера подогрел националистические надежды немецкой части населения, довольно многочисленной, так что ее родитель покинул город, а потом и страну. Хотя он и пытался открыть глаза своему окружению, напоминая о возможности неизбежной трагедии, никто ему не поверил и никто не уехал.
Итак, в сентябре 1939 года он был в Париже. Завербовался в Иностранный легион, но в конце 1940-го его арестовало гестапо. Его отправили в лагерь для военнопленных в Германии, он бежал оттуда через полгода с тремя другими узниками. Перешел границу, вернулся во Францию, оказался в Лионе и включился в городскую партизанскую войну вместе с другими рабочими региона, а тут были перемешаны все культуры – итальянцы, румыны, русские, испанцы и французы, конечно. У него была подпольная кличка Пьеро. На самом деле его звали Юзеф Рациевич, но здесь он был Пьеро. Я вот думаю, не знал ли он моего отца? Папе ведь тоже тогда было двадцать с небольшим. После демобилизации в июле 1940 года он присоединился к FTP, вступил в ряды «Карманьолы»[8]. Вначале разбирал рельсы, чтобы парализовать железнодорожное движение, затем специализировался на поддельных документах. А в 1944-м участвовал в диверсии на Ронском сталелитейном, этот завод работал на нацистов.
Может, они встречались, Юзеф Рациевич и Эжен Брессон? Может, это мой отец состряпал ее отцу фальшивые документы? Поди знай. Эта девица с другого конца Европы, девица, которую я ненавижу – пора уже признаться в этом, какая разница, – так вот, на минуточку, наши папаши делали общее дело, может, жизнь друг другу спасали… У меня от этого холодок бежит по спине. Если бы мой отец был жив, я бы его спросила: «Пьеро – помнишь поляка по кличке Пьеро, из FTP-MOI, Лион, 42–43?» Только вот его уже нет – у нас, Брессонов, сердце слабое (кстати, хорошо бы ты вспоминал об этом время от времени…). В любом случае, из него трудно было что-нибудь вытянуть. Он об этой войне отказывался говорить. Подростком я была любопытна, задавала вопросы. Он всегда отвечал: «Нечего об этом говорить». Хотя наверняка ему было что рассказать. Он предпочитал помалкивать. Но кое-что немногое до меня все-таки дошло – от бабушки, по секрету, со многими крестными знамениями. Родиться в конце одной войны от отца, погибшего в мясорубке, когда ты был еще зародышем, и едва выйдя из детства угодить в другую войну, еще более ужасную – если только ужас поддается иерархии, – такое не проходит бесследно. Наверное, в тот миг, когда его сердце перестало биться, на грязной тропинке парка «Золотая голова», Эжен тоже подумал: «Двадцатый век был бойней». Это случилось в конце декабря 1979-го, точно, Советская армия тогда вторглась в Афганистан.