Отец девчонки умер почти в то же время, что и мой, через шесть недель, в феврале. Осложнение после пневмонии, насколько я поняла. Она сейчас едва совершеннолетняя, но мужики могут делать такое – зачинать детей почти в старости. Это я к тому, что ее история, безумная история, на этом не закончилась, дорогой. Не хватает, как говорится, вишенки на торте. Я не о нашем прошлом говорю, а о великом Прошлом, не слишком-то славном. Самая безумная часть истории – это Освобождение. Вместо того чтобы остаться здесь, восстанавливать страну вместе с нами, восстанавливать себя, Юзеф вернулся в Польшу, несмотря на бардак, который там творился. У него там осталась девушка, которую он не смог взять с собой в тридцать седьмом, потому что она была слишком молода, девушка, которая наверняка приехала бы к нему, если бы Европа не взорвалась, – он должен был жениться на ней, он ей это обещал. Прошло около восьми лет, он уже давным-давно не получал от нее известий. И вот он поехал туда, в надежде отыскать ее; у него даже кольцо было в кармане, – я думала, что девчонка разревется, рассказывая об этой детали – «кольцо в кармане». После долгих мытарств, настоящей одиссеи, Юзеф добрался до Гданьска, на своих двоих. У него щемило сердце.
Там не осталось ничего. Невеста умерла, наверняка была депортирована в Штутгоф в 1939-м. Ее семья принадлежала к польской интеллигенции, а эта категория населения, по мнению Гитлера, была очень опасной и подлежала истреблению в первую очередь. От семьи его невесты не осталось ничего. От его собственной – немногим больше.
Ты понимаешь, Тома? Эту любовь? Обещать вечность девушке, уехать за тридевять земель, пройти войну – и какую войну! – чуть не погибнуть тысячу раз и вернуться наконец с опасностью для жизни, ради того, чтобы сдержать слово? Какой мужчина способен на такое? Скажи мне, какой мужчина?!
Наверняка не ты, ты даже не сумел оторваться от своих давилок для пюре ради моего дня рождения!
Девчонка думает, что ее папаша остался в Польше, чтобы наказать себя. Наверняка это ее собственная интерпретация, потому что Юзеф тоже был не слишком словоохотлив на этот счет. По ее мысли, это было наказанием за то, что он не вернулся за своей девушкой, когда разразилась война, не спас ее, а сражался в чужих краях, утопил свое обещание в волнах битвы. Он мог бы опять вернуться во Францию или эмигрировать куда-нибудь еще, как многие другие, в Европу или Соединенные Штаты, в любую свободную страну. Но нет. Он остался там, в этой Польше, разоренной, ставшей коммунистической, оставил всякую борьбу и сделался столяром. Через десяток лет встретил другую женщину, и та родила от него ребенка. Оттуда вот и взялась эта топ-модель на нашей кухне.
Она пришпилила над своей кроватью фотографию Леха Валенсы. Я уверена, что она ему молится, как моя мать Иисусу на кресте. У каждого свой бог.
В моей семье мужчины тоже герои. Всегда были героями. Наша фамилия выбита на многих монументах – 1914–1918, 1939–1945, Алжир… буквы, брошенные на съедение потомству.
Никого в Ираке, никого в Ливане, потому что уже никого не осталось. Не осталось мужчин в роду Брессонов, все уничтожены. Вынужденное удаление матки у моей матери, рак шейки сразу после моего рождения, в том году, когда они купили этот дом, – кстати, думаю, ты этого не знаешь, она об этом никогда не упоминала. Может, у нее были бы одни только дочери… И все же.
Ты не герой, Тома Батай. Весь род Батай, в общем-то, не герои, насколько я знаю.
Неважно, я подыхаю от любви к тебе, как в прямом, так и в переносном смысле.
Любви закон неведом.
Это я слышала по радио, в одной песне; старая песня, к тому же никудышная… Какая разница. Довольно грустно, но это так.
Во всяком случае, вот почему девчонка так любит Францию, учит французский, живет у нас, у меня. Из-за Юзефа-Пьеро, Бога, Воина. Ее отец был храбрым человеком, никакого сомнения. Святым. Даже легендой, если его история – правда. Но из-за него и его воинских или любовных подвигов эта девица здесь, со своим огромным розовым ртом, со своей кожей Белоснежки и своими сиськами, особенно с ними, с этими сиськами, похожими на ядерные боеголовки, которые она тщетно прячет под обвислыми свитерами «девушки-простушки» – эти чертовы сиськи, олицетворение Восточного лагеря и космических завоеваний. К счастью, она низкорослая, не то закончила бы в глянцевых журналах.
Я никогда не говорила с ней так долго; все это довольно сильно меня взволновало. Раньше я старалась обращаться с ней как с иностранкой… Теперь уже не могу.
Я наверняка навоображала себе невесть что. Когда ты здесь, ты на нее особо и не смотришь, это же девчонка, в конце концов, всего лишь девчонка, ты вдвое старше ее. Думаю, проблема во мне самой. Я бы хотела быть другой, смириться; но все эти проходящие годы мне нестерпимы. Знаю, это ненормально. Тридцать четыре года… Я еще молода, еще красива, и у меня самая современная кухня в округе – Жюли вечно забегает позаимствовать у меня йогуртницу, будто это изобретение века. Честно, Тома, какого черта делать самим йогурты, когда магазинные так хороши? Не понимаю. В самом деле, не понимаю. В этом я тоже не похожа на свою мать. Я помню, как она получила на Рождество свою первую скороварку. Мне тогда, наверное, лет десять было. Так она три месяца подряд твердила, что «с этой штуковиной каждый день праздник».
Знаешь что, Тома? Ты должен был жениться на моей матери.
Я бы хотела американскую кухню, в честь Командира. Может быть, я бы тогда и пользовалась всей этой дребеденью, если бы у меня была американская кухня.
* * *
Я вернулся в гостиную и выключил музыку. Возражений не было, просто молчание. Я сел за стол, налил себе бургундского, и мой взгляд захлебнулся в гранатовом цвете жидкости, застывшей в бокале, как лужа крови.
– Ладно, что происходит?
Мать и сестра переглянулись. Лиз закурила энную сигарету, выпустила в пространство совершенное колечко дыма. Мне такое никогда не удавалось; должно быть, языки у нас устроены по-разному.
– Папа вернулся.
Едва Лиз произнесла эти слова, как в ночной тиши вдруг раздался звук – легкий звук, будто раздавили какое-то насекомое. Мама вздрогнула, я обернулся: одно из стекол застекленной двери лопнуло. Наверху, справа. Вполне отчетливая трещина делила стеклянный квадратик по диагонали на два совершенных треугольника. Лиз пробормотала сквозь зубы:
– Вот черт.
Тепло и холод – так, по крайней мере, я подумал, – перепад между морозом снаружи и адской жарой внутри. Вечная проблема с этими чугунными печками: сначала часами дрожишь от холода, потом начинаешь стаскивать с себя одежки и подыхать от духоты.
– Как это – папа вернулся? Когда?
– Заглянул сюда в выходные, – пояснила Лиз. – Я позвонила в воскресенье и обнаружила маму в истерике.
– Не преувеличивай, – сказала мать, расстегивая две пуговицы на своей блузке, словно ей тоже стало жарко.
– Да ладно, мам! Ты же себя не слышала!
Мой отец. Когда он ушел, мне и пяти лет не было. Предприятие, которое выпускало электробытовую технику, на котором он работал, разрослось, стало международным, и его перевели в азиатский филиал. В Шанхай. На другой конец света. Я думаю теперь, что он сам попросил об этом: хотел уйти, бросить нашу мать, бросить нас. Они официально развелись через полтора года. Я плохо помню то время. На самом деле почти ничего. Помню только его голос, теплый и упругий, как шикарный матрас; наверняка он казался женщинам сладостным. В моих туманных воспоминаниях этот голос был одной из самых поразительных черт моего отца. Его высокий рост, его костюмы коммивояжера в тонкую полоску, мягкая фланель его пиджаков, когда он обнимал нас, возвратившись из поездки… Но эти истончившиеся пласты памяти, самые древние, относятся к тому времени, когда в гостиной еще был камин, еще до того, как мама снесла стенку, чтобы переделать кухню. Тогда Тома являлся мне только на фоне рыжих языков пламени, и его большая тень падала на черный паркет. Впрочем, лица его я не помню, только эту тень. Он ушел в 1982-м, в феврале, и больше мы его не видели. Вначале он присылал открытки, потом все реже и реже, потом совсем перестал. Когда Лиз было лет двадцать, она пыталась его разыскать… Тщетно. Очевидно, сменил место работы, быть может, даже страну. Исчез. Тома Батай, словно мираж, был поглощен обширным миром. Сам я никогда его не разыскивал. Не знал и не хотел знать. В любом случае, ноги его не было в этом доме.