Теперь эти большие ободранные плоскости нагоняют на меня тоску. Я отвезла Лиз и Натана в школу, купила краску, необычную синюю с поэтичным названием «Грозовой макарон»[5]. Собираюсь воспользоваться своим выходным. Ты возвращаешься в субботу, надо, чтобы все успело высохнуть. Девчонка мне поможет; испортит себе руки, конечно, но это ей не повредит. Говорят, поляки хорошие рабочие.
Я плохая. В сущности, она милая, услужливая, дети ее обожают. Думаю, как раз это меня и раздражает больше всего. Я плохая, Тома, и к тому же плохая мать. Мать, достойная этого названия, была бы рада, что ее дети любят девушку-домработницу. Хорошая мать радовалась бы, была бы ей благодарна. Но с тех пор, как она обосновалась у нас, я стала другой. Нет, не другой, а разной. Ее молодость будит во мне что-то, какую-то часть меня, состоящую из мрака. Мы все внутри себя разные. Человеческая душа ведь не цельная, это скорее группа, команда с хорошими и плохими игроками, со своими выигрывающими и проигрывающими. Капитан и его подручные, если угодно. Все вместе работает только благодаря согласию, хрупкому согласию, которое уступает доброте главное место. Мой капитан – славная женщина, жизнерадостная, простосердечная. А ее подручники завистливы, эгоистичны, агрессивны, они мне видятся тучей птиц, несущих фату новобрачной у меня за головой – фату из мрака. Ее юность пробуждает подручников, и моя голова становится похожей на то, что я пью тут в кафе возле почты, сидя за столом из желтого пластика под дерево, – на черный кофе в моей чашке, на буроватые пенные завитки, покрывающие его поверхность, таинственные и горькие.
Друг, слышишь черный воронов полет над нашими полями?[6]
От покраски стен мне станет легче. Когда действуешь, не думаешь, так ведь? Ты это говоришь, чтобы оправдать свою работу, свои отлучки: «Разъезды избавляют меня от необходимости думать. А ты, Грас, думаешь слишком много». Мой отец, земля ему пухом, говорил то же самое.
Это, должно быть, такая мужская уловка – отказываться думать.
* * *
За ужином все казались напряженными по непонятной причине, даже дети. Я был почти весел, не без помощи шампанского, но общее невысказанное беспокойство мало-помалу заразило и меня. Я спросил у Лиз, как ее работа в «Галерее Лафайет». Это не было удачной идеей – рабство, засранцы, шкурники, капиталисты дерьмовые… Быстро сделав выводы, я не стал упоминать о проекте, которым занимался сам – модернизация бывшего кинотеатра в окрестностях Парижа, исключительный заказ, который меня очень увлек. Разговор коснулся снега, хорошей погоды, размера розовых креветок, в общем, всех тех вещей, которые нарочно придуманы, чтобы говорить ни о чем. Тиканье часов приняло такой размах, что прямо после подачи своего хваленого цыпленка мама встала и включила проигрыватель. Выбрала Эдди Луиса, Bohemia after dark, симпатичный джаз, праздничный, но не слишком, прекрасная фоновая музыка. Но этого не хватило, чтобы разрядить атмосферу. Каждый щелчок в печке, каждое поскрипывание балки, каждый порыв ветра за окнами заставляли ее вздрагивать, хотя все эти звуки она выучила наизусть за шестьдесят лет, проведенных в этом доме – ее доме, доме ее родителей, ее наследии. Нечасто я видел ее такой нервной, и Лиз, которая, кажется, разделяла мое удивление, тоже пристально наблюдала за мамой, изучала ее тело, выдававшее тревогу. Но я пока не задавал вопросов, пока нет, и пытался сделать вид, будто все в порядке, по крайней мере, ради близнецов.
Закуски, основное блюдо, сыр… Мне тебя не хватало, Кора, – той, о ком тут никогда не говорят, чтобы не ранить меня, не ранить наших никогда не знавших тебя детей. Успокойся, я им о тебе рассказываю. Они знают тебя наизусть, у нас даже есть ритуальная викторина по воскресеньям, утром: – Ее любимый цвет? – Красный! – Любимое время года? – Лето! – Любимая еда? – Большие глубоководные креветки! И так неделя за неделей с тех пор, как они стали что-то понимать, мы составляем список того, кем была ты, их мама. Ты получаешь открытку на Рождество, на твой день рождения, на День матери и на их собственный день рождения, то есть на день твоей смерти ты тоже получаешь открытку. Идея кажется немного мрачноватой, но они не грустят, знаешь, они находят в этом удовольствие – быть как все, хотя бы разок, время от времени. Наклеивают блестки, сердечки и ленточки, их это очень забавляет. В их глазах ты почти сказочная героиня, диснеевская принцесса. Мне бы хотелось, чтобы это длилось вечно. Мне бы хотелось, чтобы их детство никогда не кончалось – чтобы они никогда не осознали. Но каждое воскресенье, когда начинается наша викторина, я жду своей промашки, каверзного вопроса о том, чего я не знаю и на что не смогу ответить. Рано или поздно это случится, я к этому готовлюсь. Нельзя сделать полный виток вокруг кого-то всего за четыре оборота планеты, особенно вокруг такой, как ты. Но в тот день я пойму, что теряю тебя снова. И тогда я придумаю ответы. Выдумаю тебя.
После обследования гостиной суета близнецов сосредоточилась в основном на месте для обуви, учитывая отсутствие елки, – от собак ведь кошки не родятся? Прояснив этот пункт («Рядом с печкой? / Думаешь, так можно?.. / – А почему нельзя-то?!»), они снова стали сами собой, начали грызться из-за кусков пирога на их тарелках. У Колена есть теория, что ему, как старшему – «на целых семь минут!» – а тем более как мужчине, полагается всегда «чуточку больше», чем сестре. Для него это способ самоутвердиться, потому что во всем остальном бесспорно верховодит Солин. Она решает, когда играть и во что, что выбрать на полдник – тут она коновод, это ее вотчина: делаем это, делаем то. Брат безропотно ей подчиняется или ворчит для вида. Как пара в некотором смысле. Как ты и я, о женщина-которой-нельзя-было-сказать-нет… Твой сын это осознает, потому и создал теорию «чуточку больше». Сестра поддается на его уловку, хотя этим ее не провести. Довольно забавно за ними наблюдать.
Лиз заварила кофе, дети выстроили свои кроссовки вокруг печки, выровняв их лучше, чем когда-либо, и сами поднялись наверх, надевать пижамы; мне на них даже прикрикивать не пришлось. Я знал, что они не заснут, как и во все рождественские ночи. Сомневаюсь, что они еще верят в Деда Мороза, но всегда приятно притвориться, растянуть детство и эти милые обманы, и тогда я втайне их за это благодарю.
Я дал им время улечься, потом поднялся на второй этаж, чтобы проверить, как там обстоят дела. Первое, что я заметил наверху, был большой бельевой шкаф. Вместо того чтобы стоять в моей прежней комнате, набитым доверху шикарными, дорогими и хорошо сшитыми тряпками матери – что за нелепое щегольство в деревне, где всего-то семьсот жителей и ни у кого нет времени любоваться ее элегантностью? – мебелина оказалась придвинутой к стене в тесном коридоре, загромождая проход и перекрывая доступ к люку, ведущему на чердак.
«Так, – подумал я, – очередная мамина блажь…»
До меня донеслись вопли детей из противоположного конца коридора. Я направился в комнату, которую они занимали всякий раз, когда мы приезжали, – дальнюю, где когда-то давным-давно жили наши няньки. Я был довольно решительно настроен «свирепствовать», как говорил мой отец. Внимание, буду свирепствовать! – угроза, которая нас с Лиз пугала до смерти. Это бывало нечасто, тем более что его авторитет был в наших глазах чем-то легендарным. Я обнаружил близнецов перед окном, они высматривали что-то в черноте парка – то есть ничего.
– Вот что, ребята. Я понимаю, Рождество и все такое. Но вы знаете правила…
– Да, – пискнула Солин, резко обернувшись. – «Кто не спит – подарки проспит».