— Вроде того. Типа ресторанов, где в меню цены не указаны — только названия блюд.
— Да здесь, я гляжу и названий блюд нет.
— Да какие в Японии названия! Обычный, высокооктановый да дизельная, гадость — чего писать-то?
— Ладно, Ганин, бензин — это для машин, а нам с тобой мяса нужно поесть. Пошли в твою «Викторию»!
— Не в мою, Такуя, а в твою!
— Чего?
— Того! Я тебя в «Кентакки» звал. Там все дешево и сердито. А «Виктория» — это твоя инициатива.
— Да ладно тебе задираться-то, Ганин! Нам сегодня с тобой настоящая «Виктория» нужнее цыплячьего восторга. Давай ногами перебирай побыстрей, а то ты на машине гонишь, а пешком ходить разучился!
Мы зашли в «Викторию». Такие заведения американско-европейского стиля, которые стали появляться у нас, в Японии, какие-нибудь лет двадцать — двадцать пять назад, внесли кардинальные изменения не столько в наш рацион, сколько в визуальный образ японской ночи. Прежде у нас потребление пищи в вечернее время в общественном месте обязательно происходило в полутьме — при тусклом свете двух — трех затхлых лампочек, практически ничего не освещающих в походящих больше на внутренности больших деревянных сундуков, чем на интерьеры точек общепита, салонах ресторанчиков в японском стиле. Мерзкий запах подгнившей жареной трески, приторно — сиропная вонь, исходящая из фарфоровых бутылочек подогретого дешевого саке, шероховатая поверхность палочек для еды — посещение ресторанов моего детства оставляло в памяти именно эти ароматические воспоминания, не сохраняя при этом никаких зрительных образов. Их, этих зрительных образов, как я теперь понимаю, и быть просто не могло: ничего ни разглядеть, ни запомнить в кромешной темноте наших традиционных японских ресторанов невозможно. Другое дело — такие вот «Виктории» и прочие прозападные заведения: они обливают вас ярким синтетическим светом, едва вы ступаете в его чертоги из зловещего мрака хоккайдской ночи. Резкий контраст между беспроглядной тьмой ночи и ярким светом зала сразу создает в твоем сознании ощущение праздника и безопасности. Свет дарит тебе покой и уверенность в завтрашнем дне, благодаря чему паршивые салаты из хилого салатного бара, которые, приготовь их тебе дома жена, ты бы есть ни за что не стал и даже начал бы подумывать о разводе, кажутся здесь верхом кулинарного искусства, не говоря уже о, честно говоря, подошвообразных стейках, приправленных жизнетворным светом и якобы (как завтра ты будешь — обязательно будешь! — рассказывать сослуживцам в курилке) тающих у тебя во рту.
Неведомый мне пока русский охранник из «Ясуй — бухин» был прав: никого, кроме дюжины молодых парней и девиц, подозрительно смахивающих на студентов и студенток, в зале не было. Более того, измученная официантка, встретившая нас кислой улыбкой у входа и проводившая к свободному столику, явно тоже была из подрабатывающих студентов. Мы с Ганиным откровенно диссонировали всей этой толпе, и это меня несколько обеспокоило, поскольку мы были прекрасно освещены для всех, кто захотел бы на нас полюбоваться с улицы, но тот же яркий свет фактически застилал нам весь вид изнутри наружу. Ясновидящий Ганин тут же не преминул напомнить мне, что он не разучился еще читать чужие мысли:
— А я тебе говорил, Такуя, пойдем в «Кентакки»! Там не лампы дневного света, как здесь, а обычные светильники — желтые! Видно все, что снаружи делается!
— Ты давай меню читай, Ганин, и стейки заказывай! — Нечего с ним соглашаться по каждому поводу. — Если бы мыс тобой в «Кентакки» сели, нам бы части его стоянки не было бы видно!
— А так отсюда вообще всей стоянки не видать! — хладнокровно парировал ехидный Ганин, глядя не на меня и не в меню, а в потерявшее прозрачность из-за темноты высоченное оконное стекло ресторана.
— Сейчас чего-нибудь придумаем, Ганин! — Я повертел головой, чтобы изучить ход электропроводки на потолке, но никаких следов проводов у нас над головой не наблюдалось. — Давай-ка в угол пересядем, Ганин! Вон там столик свободный!
— Зачем это? Так же дальше от заправки! — буркнул Ганин из-за огромного меню, сулившего нам массу гастрономических удовольствий.
— Зато там угол другой!
— Какой угол?
— Мы сейчас отсюда на улицу под прямым углом смотрим, да?
— Ну..
— А оттуда, из угла, под углом будем.
— И что?
— Под углом окно не так отсвечивать будет, понял?
Мы пересели самовольно, не предупредив дежурную девицу, и, когда она через пять минут появилась, чтобы принять заказ, она не нашла нас на том месте, куда усадила, и ей пришлось напрячь свои куриные мозги и узкие глазки, чтобы в конце концов увидеть нас е Ганиным в дальнем углу ресторана прикрытыми шумным студенческим квартетом, пробавлявшимся пресловутым салатным баром и ядовито-зелеными напитками, в которых, я уверен, можно проявлять фотопленку.
Мы заказали по обычному стейку и по безалкогольному «бару», разрешавшему за двести иен до одурения накачиваться кока — колой, пепси — колой, швепси — колой и прочей дрянью, без которой ни мои, ни ганинские дети не могут прожить и дня. Как только официантка поскрипела на кухню передавать невидимым поварам наш королевский заказ, на входных дверях звякнул колокольчик, и в зале появились три новых посетителя. Один из них был молодым японцем в замусоленном желто — красном комбинезоне с ракушкой — нашивкой «Shell», двое других были иностранцами, но не соотечественниками Ганина, от которых я, признаться, за сегодняшний день изрядно устал. Оба были фактически на одно лицо, смуглые, курчавые, низкорослые и глазастые. Я перехватил пытливый взгляд Ганина, выстреливший в сторону вошедших, вспомнил вдруг информацию, которую мне удалось выдоить сегодня из Канеко, и спросил сэнсэя:
— Ты, Ганин, когда-нибудь пакистанцев в глаза видел?
— Пакистанцев?
— Пакистанцев.
— Нет, а что?
— Да мне интересно, как они выглядят.
— Тебе, Такуя, интересно, как выглядят пакистанцы, или же ты хочешь знать, пакистанцы ли те двое, что вон там сели?
— Второе, Ганин. Первое — только отчасти и когда совсем уже делать будет нечего.
— Понятно. Я пакистанцев никогда в глаза не видел, но эти двое, я думаю, не пакистанцы.
— Почему ты так думаешь, Ганин?
— Насколько я знаю, пакистанцы — они типа индусов. А индусы не такие хлипкие. Ты в «Тадж — Махале» здесь, в Нисиоке, был когда-нибудь?
— В Нисиоке не был, а в центре был.
— Без разницы! Так вот ты там обслугу видел? Или хозяина?
— Видел.
— Ну вот. Они же там все рослые довольно, а эти — коротышки, даже ниже их японского кореша, хотя он не самой внушительной комплекции. Не согласен со мной?
— Согласен, Ганин. Одолжение сделаешь?
— Смотря чего одолжить попросишь…
— Да так, немножко неприличного.
— Неприличного я, Такуя, могу много! Ты только поконкретней свою просьбу сформулируй!
— Сходи в туалет, Ганин!
— Да я как-то пока…
— А говоришь «всегда пожалуйста»!
— Не попрекай! Чего тебе надо?
— Мне надо, чтобы ты пошел в туалет и по пути прочитал бы на шевроне у этого японца его фамилию.
— А ты, значит, сам по-японски читать разучился?
— Ганин, ты же не первый год замужем! Если японец на именную нашивку на другом японце пялится, это предполагает, что он без труда все, что на ней написано, разберет. А когда на него таращится иностранец…
— Бака — гайдзин, что ли?
— Ну пускай будет «бака — гайдзин». — В общении с Ганиным меня всегда поражает его уникальная возможность одновременно проявлять и гипертрофированное чувство собственного достоинства, и самоуничижительную самокритику ведь «бака — гайздин» по нашему значит «дурак — инострашка» — определение оскорбительное, за которое на тебя какой-нибудь особо о себе мнящий америкашка из Техаса и в суд подать может. — Если ты на него будешь смотреть, он…
— Дергаться не будет, — завершил мое нехитрое страноведческое умозаключение проницательный Ганин. — Понял, Такуя, все — пошла писать губерния.