Куруматани Тёкицу
Неудавшееся Двойное Самоубийство у Водопадов Акамэ
Предисловие переводчика
Есть книги — как парадный сервиз за стеклом буфета: их ставишь на книжную полку на самое видное место и не открываешь ни разу. Есть книги тонкие и пустые, как презерватив — и такие же одноразовые. Есть книги, с которыми срастаешься настолько, что скоро их не нужно и открывать — их знаешь наизусть и смакуешь перед сном с закрытыми глазами, будто катая языком во рту, постепенно засыпая.
Эта книга — как пощёчина. Пощёчина всем тем, кому хоть раз приходилось выбрать удобство вместо правды. Тем, кто боится признать свою слабость. Кто следует чужому примеру и не задаётся вопросом «зачем». Кто прячется за маской и ждёт того же от других. Эта книга показывает тьму, которая есть в каждом из нас — даже если мы предпочитаем её не видеть.
Чтобы написать её, автор провёл восемь лет среди людей, живущих за гранью бедности. Людей, среди которых не работают категории современного общества. Среди люмпенов, у которых нет ни дома, ни веры, ни прошлого, ни будущего. Которые живут, любят и умирают как звери — яростно и просто.
Она полна боли, полна отчаянной силы. Читать её тяжело, и всё равно читаешь на одном дыхании. И, прочитав, знаешь, что ты уже не такой, каким был тогда, раньше, когда открыл её в первый раз. И что снова возьмёшь её с полки — чтобы взглянуть в лицо этой тьме с её вопросами, ответов на которые, быть может, просто нет.
Юра Окамото
1
Несколько лет назад на станции метро Кагурадзака на чёрной доске объявлений белым мелом было написано:
«Хиракава вместе с Асада спел любовную песню Ёсида Такуро, и спортивные занятия отменили. Хиракава умер».
Десять с чем-то лет тому назад на станции Нисимотомати линии Хансин на доске объявлений было написано:
«Я прождала тебя до половины десятого. Изверг. Акико».
Ни то, ни другое происшествие не имеет ко мне ровно никакого отношения, но два призрака, два демона выведенных мелом строк остались в моей памяти навсегда. Наверное, потому, что, прочитав их, я словно прикоснулся к той поистине адской боли, которая заставила неведомые пальцы сжать мел.
Мне было под тридцать, когда я сбился с пути истинного и остался в Токио без гроша. Девять лет жизнь бросала меня из стороны в сторону, и я жил впроголодь, едва сводя концы с концами. Пути вперёд не было, назад — тоже, и я сидел глубокой ночью с рваной раной в сердце на скамейке станции Нисимотомати как раз в один из тех девяти лет. Новый год только наступил, и ночь была ледяная, словно скованная холодным ветром. Я опустился настолько, что такие скамейки на станциях стали моим последним и единственным прибежищем, но ощущение собственного падения наоборот придавало мне силы. Есть женщины, которые бросают работу и всё же могут выжить в одиночку, а есть мужчины, которым это не дано. Я был одним из этих никчёмных мразей.
Но в пятьдесят восьмом году эры Сёва[1] я вернулся в Токио без гроша в кармане и снова нанялся в фирму. Помогли добрые люди. Доведённый бедностью до отчаяния, я был им благодарен. Но в глубине души таилось разочарование: однажды не состоявшись как примерный член общества, я снова вернулся к исходной точке.
Лето в тот год выдалось немилосердно жаркое. Я снял комнату с голыми стенами на краю квартала Сасугая в районе Коисикава, но кроме свёртка с нижним бельём и прочими вещами, который я положил в углу комнаты, у меня не было ровным счётом ничего — не было даже денег купить костюм и ботинки, дабы надеть завтра на работу. Девять лет я прожил, скрываясь от мира, девять лет одевался, как мне вздумается. В фирме я не служил целых одиннадцать лет. И было мне уже тридцать восемь лет отроду. Иногда я влюблялся, однако познать радость (или ужас) брака или отцовства мне не пришлось, отчего я и смог позволить себе жить жизнью отшельника и всё же умудрился не подохнуть собачьей смертью и снова вернуться в Токио. Когда в карманах загуляет ветер, хватаешься за любую соломинку, подаёшься хоть в фирму, хоть куда — тут уж не попривередничаешь.
Жара в комнате стояла убийственная. Что же касается меня, то жизнь уже успела растолковать мне, что я был холоден как мертвец — и сердцем и плотью. В себе я успел отчаяться напрочь. Но признать это вслух меня не заставили бы и пыткой. Бездомный бродяга, которого презирали и осуждали все, но который, казалось, был этим даже доволен и упрямо шёл своим, хоть и кривым путём, вдруг бесстыдно вонзает зубы в подвернувшийся лакомый кусок, надевает костюм и ботинки и возвращается к праведной жизни. Поступить так мог только человек, не знающий стыда, человек бесхребетный. Я застыл, прижав ладони к полу. Маленький паучок заполз мне на руку и медленно переправился по ней на другую сторону.
И всё же в то время сила ещё жила в каждой клетке моего тела. Хотя подчас одиночество и сжимало моё сердце своей дьявольской хваткой, у меня ещё доставало сил одолеть его. Но когда мне исполнилось сорок три — в следующий год, после года злосчастий — я день за днём заставлял себя выходить на работу, несмотря на озноб и кровь в моче, и весной от крайнего переутомления свалился прямо в фирме и слёг в больницу на пятьдесят с лишним дней с болезнью печени. А теперь, два года спустя, от острого малокровия у меня сдало сердце, не дают покоя приступы, и без докторов с их лекарствами мне не протянуть и дня.
Я вряд ли вылечусь, и рано или поздно меня постигнет судьба тех, о ком в газетных заметках пишут: «Белые кости на полу квартиры… Это всё, что осталось от одинокого старика». И я к этому готов. Готов лишь умом, а вот сердце — судя по тому, как я прибежал, виляя хвостом, в Токио — давно уже не решает ничего. Но когда придёт последний час, я знаю, что достойно не уйду. Я до сих пор не могу забыть, как взволновал меня два года тому назад приглушённый голос доктора за белой занавеской: «Немедленно позовите его жену, передайте, что мне нужно с ней поговорить». «Да нет у него никого», — ответил человек, который привёз меня тогда в больницу.
Итак, за те семь лет, которые прошли со времени моего возвращения в Токио, хотя телом я несомненно ослаб, жизнь моя ограничивалась фирмой и квартирой, дни шли один за другим, что называется тихо и мирно, без печалей, да и без радостей, и никаких потрясений мне тоже уготовано не было. Каждый день начинался и заканчивался с надёжностью вбиваемого в гроб гвоздя. Я шёл в фирму, где необходимость общаться — если это можно назвать общением — брала меня в свои клешни. Но кроме сослуживцев я не встречался ни с кем, а все выходные проводил совершенно изнеможённый в своей квартире и спал с утра до вечера как убитый. Убитый, который рано или поздно проснётся, наденет костюм и ботинки, откроет дверь и отправится в фирму — только для того, чтобы протянуть ещё немного. Смешная, по сути, цель.
Однако голову я брил наголо, как раньше, бумаги носил в матерчатой сумке через плечо и со стороны смотрелся чудно. Люди судачили обо мне, смеялись, раздражались. Порой доходило и до беспричинных вспышек ярости.
Но меня это нисколько не трогало, и комната моя оставалась пустой, какой была, когда я только приехал в Токио — телефона я не провёл, не купил ни телевизора, ни мебели. Я принёс с улицы цветок и поставил его в стеклянную банку, где он медленно угасал, пока, наконец, не потерял последние соки жизни, и когда я взял его в руки, чтобы выбросить, боль, будто яркой вспышкой света озарившая тусклую бессмыслицу моих будней, была поистине ослепляющая. Итак, я жил, отказавшись почти от всего, но от одного желания отказаться всё же не мог — желания отказаться от мира и всего мирского. Своего рода отказом была и работа, которой я отдавался телом и душой. Душой, в глубине которой, на её самом последнем и холодном дне, отчаяние вечно смотрело на меня немигающими очами, говоря: «Будь что будет. Какая к чёрту разница?»