— Я пойду, — соглашается Ваня. — Я на парте хотел посидеть.
— Всему свое время, Жильцов. — У Ксении Куприяновны личико как запутанный клубок морщин, а из него то выглянут, то спрячутся две живые точечки. — Твои радости впереди. А пока разучи к первому сентября стихотворение. Я тебе его завтра напишу на бумажке…
— Я знаю стишок! «Не спи, вставай, кудрявая, в цехах звеня…»
— Какой ты бестолковый, Жильцов, — сердится Ксения Куприяновна. — Нельзя перебивать учительницу… И грызть ногти — стыдно! Я дам тебе, дружочек, вот такое стихотворение: «Дети, в школу собирайтесь…»
— Небось длинное?
— Короткое.
— А если длинное?
— Зачем споришь, Жильцов? — Ксения Куприяновна горестно покачала головой, и видит Ваня — две крупные слезинки, блеснув, упали на фанерный лист с раскрашенными буквами.
— Я хотел на парте посидеть, — робко повторяет он, отступая к двери.
— Сил не осталось, — вдруг жалуется Ксения Куприяновна, — и козел меня сегодня в лебеде рогами. Такой скверный козел! Еле отстал… А мне еще чернила, дружочек, разводить… Ты ступай, Жильцов, ступай!
Ваня, пятясь, вышел на улицу; в окно заглянул — Ксения Куприяновна восклицательный знак докрашивала. А дядя Володя, видно отсюда, уже телегу загрузил — отдыхает в тени под телегой, ждет его… Тогда вперед! И — будто кавалерист, с шашкой над головой, среди зноя и пыли, как с Буденным ходили, ур-ра-а-а!..
— Ну, кавалерия, — говорит дядя Володя, — не расплотится со мной твоя мамка!.. Полежим иль поехали?
— Поехали!
— И то! Мне еще за бидонами на ферму…
— Дядь Володь, а почему дети — счастливые, в школу, что ль, идут, от этого?
— У тебя самого и спрашивать надо, пошто ты счастливый…
— А ты счастливый?..
— А как же… По самые ноздри!
Дядя Володя вожжами шевелит, понукает лошадь; Ваня смотрит на его впалые, поросшие рыжим волосом щеки, потрескавшиеся губы, видит, как неподвластная сила дергает дяди Володины глаза: раз-два, раз-два — перемигиваются они. Он говорит:
— Смеешься?
— Чего-то я смеюсь, — возражает дядя Володя. — Солнышко греет, воздуху много, лошадь меня слушается, с тобой разговариваю, работа у меня не подневольная, махорка в кисете имеется, живу в своем дому, а когда ты подрастешь — пойдем с тобой в Красные Дворики невест себе выбирать…
— Мне не скоро!
— А мне не к спеху, подожду.
— С гармонью пойдешь — невесту-то выбирать… Знаю!
— С гармонью.
— В Красных Двориках и поколотить могут. Они там отчаянные!
— Испугался, — презрительно говорит дядя Володя и даже на землю сплевывает. — Тогда ты на Майке женись.
— Я не испугался, — оправдывается Ваня. — А Майка конопатая, царапается еще…
— Все равно женись, — советует дядя Володя. — А то какой-нибудь дальний приедет, женится на твоей Майке… и тю-тю, понял? Они, приезжие, быстро это обтяпывают!..
— Ну и что? — обижается Ваня. — У меня отец из приезжих — плохой он, да?
— Тпруу-у! — придерживает мерина дядя Володя.
И встречная подвода останавливается — Ефрем Остроумов на ней, Майка тут же, и коса-литовка с граблями в телеге у них, косить едут. Ефрем, в старой, расстегнутой у ворота гимнастерке без орденов, чисто выбритый, черноусый, спрашивает, улыбаясь:
— Мне, догадываюсь, Володя, стройматериал везешь?
— Мальцу подсобил, — неохотно ответил дядя Володя.
— Правильно! Заделаем им печку, пусть греются!
— Помочь? Я приду…
— Не, — небрежно отмахивается Ефрем. — Чего там двоим, где одному тесно… А кирпичики Алевтина иль вон Ванец подадут… Закурим?
— Подадут так подадут, — соглашается дядя Володя. — Насыпай своего шрапнельного, если не жалко, подымим… Печь во сколько оборотов класть будешь — в пять?
— В три, — смеется Ефрем. — Чтоб в дверь, в окошко и в трубу немножко! Айда, гнедой, поехали… Пока!
— Поехали, — тоже говорит дядя Володя.
Майка козью рожу Ване показала — он внимания не обратил. Подумал лишь: пусть кто хочет приезжает и женится на ней, а ему она надоела, и с нею жить — со зла позеленеешь… Спросил Ваня у дяди Володи, какая медаль считается главнее — «За взятие…», «За оборону…» или «За освобождение…», но дядя Володя не ответил, кнутом поддал жару мерину, обругал Гиммлером и, молча свалив у избы песок и глину, быстро уехал.
V
Побежал Ваня на свой наблюдательный пост, на взгорок: посмотрит он, какие такие люди мимо пройдут…
Один солдат прошел, на дудке ему сыграл, другой сухариком поделился; а у третьего ничего, кроме веселого характера, не было. Веселый солдат рассказал о своих военных приключениях — оказался он исключительным героем. Все семь дней недели летал над Берлином на воздушном шаре, высматривал, где же прячется Гитлер, и все же высмотрел, как в одном из богатых дворов в обеденный перерыв Гитлер бегает с медным котелком на кухню — за кашей и сладким кофием… Тут солдат с воздушного шара бросил ему на голову тяжелую бомбу, но хитрый Гитлер успел прикрыться котелком — контузию получил, а живой, к сожалению, остался. Однако контуженая голова Гитлера стала работать с перебоями, фашистские генералы перестали понимать его команды, — какая же дальше может быть война?.. За особенные заслуги солдату присвоили звание ефрейтора, выдали взамен истрепанного брезентового новый ремень из натуральной кожи и наградили сразу орденом Суворова, орденом Кутузова, кроме них — Хмельницкого, Невского и вроде б Нахимова…
— Что, маленький я — обманул, думаешь? — сказал ему Вами. — Где ж они, твои ордена?
— А вот, — ответил солдат; приподнял тощий вещмешок, поболтал им в воздухе — зазвенело в мешке. — Выдающийся звон, Ваня! Ферштеен?
И пошел солдат своей дорогой, громко напевая про Марусю. Пыль взлетала из-под его сапог, а прожженную на видных местах гимнастерку на самом деле перепоясывал новенький, тот самый, полученный в награду за Гитлера ремень…
После долго никого не было; горячий солнечный свет разливался над землей. Ваня с надеждой поглядывал, не прибежит ли Майка, но Майка не бежала, — нужно тогда идти домой.
Тут выкатилась из леса рессорная таратайка — с черной старухой на ней, с нестарой женщиной и изувеченным войной офицером в золотых погонах. У старухи был плотно сжат рот, она серым в яблоках конем правила; а нестарая женщина помогала безрукому офицеру: поддерживала его под спину, папироску у него во рту поправляла… Ваня пошел за ними, а потом рядом, но им было не до него, лишь старуха сердитым глазом покосилась.
Блестел вороньим крылом единственный начищенный офицерский сапог; женщина громко и быстро, словно боялась, что ей помешают все сказать, говорила: «…А Лелечка проснется: «Где папа, где же наш папочка?» — вот сейчас она обрадуется!.. Большая, не узнаешь ты ее, Коля, умница она, и ой как обрадуется, Коля, она…» Ваня как ни заглядывал, так все же и не рассмотрел, сколько звездочек на погонах у офицера, танкист или артиллерист он…
В деревне к подводе подбежали бабы, посмотреть, кто едет. Старуха не остановила лошади, погоняла ее, не размыкая стиснутых губ. Но Подсосенские узнали: это возвращается домой, в поселок Подсобное Хозяйство, довоенный лесничий Егорушкин Николай Никифорович… Ваня не захотел слушать всякие слова про лесничего, его жену и свекровь-лесничиху — помчался к своей избе, откуда из окон и раскрытой двери выкатывалась клубами бурая пыль. Ефрем Остроумов, значит, накосив травы, вернулся, печь уже рушит!
И не рушит, оказалось — разобрал ее. Мать, повязанная платком по самые брови, брызгает водичкой, заметает мусор; сам Ефрем, в синей майке, кирпичи к кладке готовит, сбивает и соскребывает с них наросты старого раствора. И так ловко дело делает — на ощупь, не глядя, будто для кирпичей, особые глаза у него в пальцах, а другими, настоящими глазами, он на мать смотрит, разговаривая при этом с ней; на него, Ваню, тоже посмотрел — и подмигнул: идет работенка!
— …Скажу тебе, Алевтина, — говорит он матери, — жизнь копейка, хоть и золоченая копейка! Можно впустую ее истратить, можно, наоборот, с пользой… Возьми меня теперешнего, когда я получил в армии техническую образованность, и сложить, например, печку для меня — это тьфу, необязательный придаток, как доппаек, я способен на многие государственные занятия…