Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Спартак покажет кабанью тропу, а может, затаившись часа на два — на три в камышах, кусаемые комарами, увидят они одичало-сумасшедшего от непарного житья кабана, единственного на весь остров; в новом, недавно поставленном финском домике инспектора Люда будет рассматривать книги, раскиданные на полу и подоконниках, — книги, которые Глеб берет читать… Им, конечно, будет не скучно… О чем они не доспорили, что Спартак «докажет» завтра? О реализме… Нет, о неореализме. Итальянском.

В тот день, когда впервые пошли в лес, он, Глеб, заикнулся Люде о циклотроне. Хотелось ему тогда высказаться. Не о самом циклотроне (он к случаю вспомнился!) — обо всем, над чем думает… О циклотроне же от кого первого было услышано — это от Спартака.

— …Глеб, занятная штука, возьми — прочтешь. О циклотроне. Улавливаешь? Циклотрон! Незаполненные клеточки на таблице элементов Менделеева помнишь? Так этот циклотрон — установка для получения нового, сто второго элемента таблицы. Но зерно не в этом, Глеб… Установка, циклотрон этот, — громадина, современный заводской цех, и прежде чем ее построить, ученые, инженеры долго и нудно считали, делали математические выкладки разные, спорили, массу экспериментов производили, — не один год готовились, Глеб! Обращаю внимание, не один год… И вот наконец построили — пуск! — элемент получен, элемент жил, его засекли приборы, его увидели… сколько он, думаешь, жил, Глеб, этот сто второй элемент?! Восемь секунд! Всего. Годы работы и — на восемь секунд вспышки!..

Спартак возбужденно рассуждал, и вся его речь сводилась к тому, что каждый человек обязан упрямо, продолжительно — если надо, всю жизнь! — готовить себя к тому, чтобы однажды, пусть на восемь секунд, обязательно вспыхнуть. Ярко, горячо вспыхнуть, дивя людей своим подвигом. И подвиг этот заполнит ту пустую, свободную клеточку, которых пока немало на таблице времени…

Что тогда поразило его в рассказе Спартака? Вряд ли можно ответить… Спартак говорил о вспышке, но для Глеба, в его сознании, в самой глубине резко, волнующе, тягостно осело, возгораясь, угасая и снова возгораясь, вот это: ци-кло-трон…

Это было все время где-то поблизости и все время обходило его, или, вернее, он сам был глухим и спокойно-расслабленным; он уехал от черной целинной пшеницы и устроился на дебаркадере, где много тепла, много леса, где Потапыч и деревня Русская. И вдруг — ци-кло-трон! Она идет, невидимая отсюда, идет мимо, краем, как переполненная грозовая туча, насыщенная тревожными разрядами, — совсем иная жизнь. И отблески ее разрядов изредка и неожиданно бьют в глаза, падают на дебаркадер, и кто знает, куда они еще падают, слепящие, неподступные, заманивающие:

ЦИКЛОТРОН!

Он взял у Спартака вузовский учебник физики, многое не понял на его страницах и не пожалел об этом. Прочитал книгу об изобретателях ядерной бомбы — «Ярче тысячи солнц», и шевельнулось в нем, прорастая, глухое ожесточение; опоздал, на целых пятьдесят лет опоздал… И почему спокойно живут, едят, пьют, рожают детей все, с кем он нынче знаком, — все, тоже опоздавшие… А в тех засекреченных лабораториях люди уже рванулись за порог двадцать первого века, они уже дальше, оставляя в двадцатом веке космодромы и циклотроны, тоже засекреченные: ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН!

Там и здесь… Здесь тихая, по извечному распорядку идущая жизнь: едим, пьем, рожаем детей… Это Люда сказала: н е с о о т в е т с т в и е…

Он Потапычу говорил:

— Слушай, Потапыч, есть такая установка — циклотрон…

И Потапыч слушал, по привычке проминая пальцами живот; выслушав, сделал свое замечание, непонятно к чему — во всяком случае, не к циклотрону — имеющее отношение:

— Устал народ.

…Ох и долгая эта ночь, приправленная дождем!

Мокнет планета: колхозы, воинские части, лаборатории из стекла и бетона, домик инспектора рыбнадзора, деревня Русская, дебаркадер, — мокнут под радиоактивным дождем. В эти часы, наверно, многих терзает бессонница; один на один со своими растрепанными, неподъемными мыслями — каждый, кто сейчас не спит; и когда совсем невмоготу, когда от неумолимого, непонятного, ускоряющегося кружения планеты падаешь — будто в пропасть — в тоску, вот тогда хочется, чтобы рядом было теплое, доверчивое плечо близкой женщины, в которое можно уткнуться разбухшими от бессонницы глазами. И женщина поймет. Ведь женщине дано больше спокойной, терпеливой силы; потому, может быть, что каждая женщина — мать.

«…Люда, я знаю… Этот мир, который вынужден заражать дождь стронцием, который тайно работает над будущим, — он оправданно равнодушный, этот мир… Равнодушен от своей великой озабоченности, спешки…

Несоответствие… Твое слово… Век несоответствий!.. Запоздал — это правда, Люда. А что-нибудь еще могу успеть? Как? Я многое хочу понять. И не хочу быть посторонним».

Он находит в темноте сигареты, закуривает; табак волглый — затяжки трудные. Огонек сигареты как единственная звездочка в тесной ночи.

Горькая сигарета жжет пальцы и губы. Где-то читал, что если выкуривать сигарету вот так, до основания, — быть раку легких.

Он испугался — постучали в дверь, и в ночи стук этот был неестественным, вызывающе-странным.

А стучала Люда.

— Спишь? — спросила она из коридора. — Поболтаем, можно? Только оденусь, а то в одной сорочке — кто бы глянул только!

Ее шаги в свою комнату — скрипнула дверь, опять скрипнула — шаги к нему…

Он сидел на кровати, и она села рядом, придерживая халат на груди, чтобы не распахивался, закурила, и оба молча слушали шепелявый разговор дождинок снаружи. Он был во власти одиночества, и то, о чем он горячечно думал в эту ночь, звенело и билось в нем, раздражало, искало выхода; может быть, не загляни сейчас Люда, — он в конце концов заснул бы, а каждое утро сулит обновление, на него надеешься, недаром же присказывают: утро вечера мудренее! «Черта с два, — сказал он себе, — утром надо делать уборку, провожать леспромхозовскую баржу, продавать билеты, утром надо… Что? Ну что надо?!»

Он вдруг почувствовал жалость, и странное дело — жалость к Люде. Вот она тут, возле, — маленькая, худенькая, курит длинную сигарету, морщинки у губ, молчит, размазалась тушь под глазами… Бесприютность в ней, и свое у нее одиночество, и пришла она к нему поэтому…

Ночной дождь не кончается, шпарит себе, и кто-нибудь в эти минуты бредет под ним, подняв воротник, чавкая ботинками или сапогами, с томительной надеждой вглядываясь в шелестящую тьму: не прорежется ли впереди случайный желанный огонек?

А Люда молчит. Ее твердое острое колено выпросталось из-под халата, покачивает она оранжевой туфелькой без задника, стряхивает пепел в ладонь — и держит ее лодочкой, и в нем растет потребность сказать ей какие-то ласковые, простые и очень понятные слова, чтобы они, главное, были как сама правда, и она сразу бы приняла их, согласилась с ними.

— Глеб, — неожиданно говорит она, — а твой приятель Спартак — занятный, кажется, парень…

Она подавляет зевоту, и — кувырком, в трам-тарарам — летит нагромождение его чувств и домыслов, и видит он, видит то деланное, притворное равнодушие, которым она пытается прикрыть свой вопрос. И все в ней, чудится ему, — наигрыш, обман, хитрость.

— Занятный, — соглашается он; ему уже все равно (она уйдет, посидит и уйдет!), а раз заглянула «поболтать» — надо о чем-то. — А что ты считаешь занятным?

И от нее не ускользнуло, как подействовал на Глеба ее вопрос, — смутилась на миг, а в голосе еще больше равнодушия, почти безразличие:

— О чем ни говорила с ним — государственные заботы у него на первом плане.

— Это занятно?

— Нет, понимаешь… И не придирайся! Нет… — мнет недокуренную сигарету, идет к окну — дождь, дождь; стоит спиной к нему, Глебу, постукивает пальцами о край стола. — Понимаешь, твердых убеждений человек… И не это! Я не знаю. Есть что-то — вот уж точно!.. Господи, льет и льет. Твой томик Есенина? Давай наугад открою страничку — попадется что?.. Ты светишь августом и рожью и наполняешь тишь полей такой рыдалистою дрожью неотлетевших журавлей… Глеб?

48
{"b":"270079","o":1}