— Я не нарушал. А смотреть за собственным кобелем нужно?
— Обязательно.
— Вот пусть и смотрят! — Бабушкин хмыкнул, насупился и уже сердился на себя: ну сколько можно ему сегодня — про собак, про собак, про собак… Да пропади они пропадом, сеттеры, доги, овчарки, таксы, что ль, или как там их еще, — пропади пропадом! Без них забот хватает. Весь день юзом пошел, собачий день, одним словом…
— Вы напрасно недооцениваете, — вежливо внушал лейтенант, пощелкивая пальцами по планшетке. — Вы как-нибудь заходите, когда я дежурю, я расскажу вам — сами собаководом станете! Я вот сейчас иду на дежурство…
— Я ценю, — оправдывался Бабушкин, — я в детстве нервно заболел, когда у меня Угадая отравили. Он ко мне умирать пришел, на коленях у меня… Я ценю. Мне чего объяснять!
— Да-да, — сказал лейтенант, — это ужасно, когда приходится объяснять. Я рад…
Непонятно было, чему он радовался, однако горячо, как товарищу, пожал руку Бабушкину и, уходя, опять пригласил заглядывать к нему в отделение… Бабушкину этот молодой лейтенант с симпатичными, в раскосинку глазами неожиданно так понравился, как не нравился еще ни один милиционер в жизни; и долго потом стоял Бабушкин в одиночестве, размышляя о том, сколько непохожих людей на свете, сколько среди них отзывчивых, понятливых, сочувствующих, как вот этот… Жаль, звать его как, не спросил!
Стихали голоса во дворе, прохладнее становилось; за генералом Смирновым «Волга» приехала, мягко в арку вкатилась, — генерал, оставив компанию доминошников, степенно прошел к машине, на какую-то торжественную встречу, вероятно, его увозили; он не слышал или не хотел слышать, как Парамоныч Три Рубля, переживая, сказал вслух:
— Целковый бы нам хоть оставил!
— Совесть, Парамоныч, имей, — громко обрезал племянник дворника Хакима, пожарный. — Он столько пенсии не получает, сколько ты трояков да пятерок по квартирам сшибаешь… Здрасьте, с вас за починку три рубля!
За столом злорадно засмеялись.
А из клуба железнодорожников приглушенно, не как раньше, но все же с веселой зазывностью разносилась по кварталу легкая музыка. И Бабушкин, томясь безотчетным желанием кого-нибудь еще увидеть, с кем-то поговорить, прошел под арку — и шум и яркий свет оживленной по-воскресному городской улицы…
IV
По другую сторону дома, парадную, откуда сотня его освещенных окон глазасто смотрела на бульвар, у телефонной будки, на выходе из арки, табунились здешние юнцы — непонятный Бабушкину, вызывающий любопытство народец. Шестнадцати-восемнадцатилетние, были они длинноволосы, будто в попы готовились, у иных гривы выкрашены в рыжий цвет, с медальонами на груди, в расклешенных брюках, с мяукающим и повизгивающим переносным магнитофоном, — очень самоуверенные, нагловатые ребятишки! «Американцы какие-то, — осуждающе усмехнулся Бабушкин, — лишь матерщина у них русская, отечественного происхождения, по слюнявым губам бы их за это…»
Юнцы преградили дорогу Верочке, которая живет в 53-й квартире и с которой Бабушкин здоровается по утрам с удовольствием и ощущением праздника на душе: такая Верочка молоденькая, чистенькая, скромная, симпатичная, славно, весело постукивает она туфельками по ступеням лестницы… И сейчас Бабушкин приостановился, решив, что, если пижоны будут хамить, он защитит Верочку. Однако Верочка посмеялась с ребятами, одного даже ладошкой в грудь толкнула, сказала: «А ну вас!..» — и побежала домой. Бабушкин тоже пошел себе — бездумно, мимо молодых кленов и лип.
«Пусть, — успокаивал он себя, — я Петуху выдам программу, что упустил — достигну, я из него нормального человека сделаю…» С грустью пожалел, что ни у него, ни у Нины не живы родители: к старикам бы Петьку — на лето хоть! Старые люди учат добру, они в свои преклонные годы хотят, чтобы все вокруг было таким же простым, ласковым и прекрасным, как мягкая трава, высокое небо, теплая земля… У них же близкое расставанье с травой, небом, теплой землей — они оставляют все это Петьке, всяким прочим Петькам, чтобы те, когда настанет неизбежный черед, спокойно и по-доброму передали непрерывающееся дыхание вечной жизни другим… «Ведь вот как живем, — порадовался Бабушкин, не находя точных слов (Да в них и нужды не было), чтобы выразить свое мимолетное состояние. — Живем, живем…»
— Бабушкин, — позвал хрипловатый мужской голос, и, отделившись от общей массы прохожих, шагнул к нему Зыбкин — человек из их автоколонны.
— Гуляешь, Бабушкин?
Зыбкин в шуршащем синем прорезиненном плаще, в кожаной фуражке на бритой голове, при галстуке, с седоватой щеточкой усов над толстой губой. Спрашивает Зыбкин с интересом:
— Никак успел уже, а. Бабушкин?
— Не пил…
— А вечер-то какой, я к тому…
— Против вечера не скажешь.
— Вечер такой, Бабушкин, что жить хочется… Творить, созидать! Вот у меня какой настрой, Бабушкин… Я не задерживаю?
— Ничего… у меня тоже…
— Что «тоже»?
— Ну… это самое… жить, творить. Я шел и думал про это.
— Ты с какого года, Костя?
— Коля, Николай я.
— С какого?.. О-ёй-ё! Молодой какой. Совсем молодой ты, Костя!
— Николай…
— А я, Николай, в твоем возрасте… ого-го!.. кем я был в твоем возрасте!
— Вам, наверно, пришлось…
— Мы, считай, сама история, — гордо сказал Зыбкин и, помолчав, поинтересовался: — Премию получил?
— Было дело.
— А у нас ведь как, Бабушкин? Заслужил — получай!
— От нее уж — тютю! Швейную машинку, правда, жена купила.
— А мы когда обсуждали, я так и заявил: Костя Бабушкин — лучший водитель, гордость наша, ему обязательно премия…
— Спасибо. Не Костя я — Николай.
— Ты держись, Николай!
— Работаем.
— А то ведь по-всякому бывает. Производственные взаимоотношения — штука сложная, иногда очень значит, кто что скажет о тебе… Как, главное, скажет!
— Вам видней, конечно, а нам что — баранку крути, план гони!
— Вот завтра, Николай, кандидатуры на Доску почета обсуждать будем, — сказал Зыбкин. — Почему мне тебя не поддержать? Поддержу! Будешь висеть…
— Зачем? — Бабушкин пожал плечами. — Без меня можно обойтись, у нас большой коллектив…
— Надо, — убеждал Зыбкин, — ты, настаиваю, держись!
— А я что?
— Ты скромный товарищ, Бабушкин, растущий, это похвально, мы ценим… А вечер-то, вечер!
— Да…
— А премию, значит, получил?
— В четверг, что ль, давали… В четверг, точно! От нее, от премии…
— Получил, значит, доволен, все в порядке… Это хорошо, что доволен. Я Евгению Евгеньевичу многое подсказываю…
— Он с понятием мужик.
— Но и без нас никуда!
— Это возможно…
— А я гляжу, значит, Бабушкин никак идет, лучший наш водитель… Он, гляжу! Ты то бишь… Счастливый, думаю, премию получил, выпил немного, как полагается, идет себе, и все у него… у тебя!.. распрекрасно!..
— Не пил я, — тоскливо вставил Бабушкин.
— Выходит, ошибся я. А на ошибках учимся! Так, Николай? Учимся же? А нам, между прочим, некогда было учиться. Мы для вас, последующих поколений, строили, презирая уют. А ты молодой — так?
— Так.
— А вечер — все-таки! Располагающий… И молодой ты, Бабушкин, а, представь, никаких претензий к тебе! И премию ведь не каждому дают… Соображаешь? Ты держись!
— Работаем, говорю…
— Ну и вечер, Николай, когда еще такой будет!
— Пошли, — решительно сказал Бабушкин, увлекая Зыбкина за собой по белым шахматным клеткам уличного перехода к стеклянным дверям напротив, на струящийся свет зеленых неоновых букв: «Ресторан «Космос». «Черт с ним, — оправдывался сам перед собой, — не приятель мне, не друг, не любят его у нас, но какая-никакая, а личность. В месткоме за главного остается и по школам ходит, у Петуха вон в классе недавно был, выступал, как геройски город строили. В палатках, рассказывал, жили, на сыром болоте, волки и саботажники кругом… Биография! А что не любят его — ведь, подумать, всем мил не будешь… Не мельтешил бы, правда, не кричал бы попусту где надо, где не надо, цену себе набивая, — любили б, может… И чего набивать? Хорошо работаешь — без твоего крика увидят, как ты работаешь, зауважают… А по годам он даже отец мне, я его послушаю, он меня… Иль нельзя, действительно, с премии?..»