наконец, эта манера говорить обещали многое. Он чувствовал, впрочем, что завоевать
такую женщину трудно, она может свалить предательским ударом, так именно, как часто
сбрасывал он сам.
Он вежливо пригласил её в Кисловодск, горя нетерпением показать её своей банде и
там на людях ответить ей каким-нибудь армейским жестом.
Вместо ответа она сказала невинно:
— Вы знаете, я осталась сегодня без молока. И виноваты в этом вы.
— Я? — удивился он.— Да я в жизни не пил молока, мадам.
— Сегодня девушка, которая приносит нам молоко, сказалась больной. Вы, говорит
она, очень её утомили.
Задрожав от стыда, Реброва ушла в изучение парка. Поручик вспотел. Пот перебил
запах «пачули», он бросал быстрые взгляды на Анну Реброву и на Адель, мучительно
стараясь найти какой-нибудь выход, и, не находя его, улыбался растерянно.
Мадам Адель, лукаво оглядывая его, беззвучно смеялась.
— Ну, мы с вами теперь будем друзьями,— сказала она.— Я просто хотела поговорить
с вами на вашем же языке.
— Вы очень чутки, мадам,— сказал он, кривя рот.
— Не сердитесь,— попросила она.— Я вам сейчас расскажу одну поучительную
историйку. Вы, должно быть, знаете, что в романе «Флориани» Жорж Занд изобразила с
большой прозрачностью упрямое обожание Шопена и его капризный характер?
— Так-с,— кивнул головой поручик.
— Когда она читала роман в рукописи художнику Делякруа и Шопену, жертва и палач
вызывали у Делякруа одинаковое удивление: Жорж Занд не была нисколько смущена
прозрачными разоблачениями, а Шопен просто не понимал, в чём дело. Это показывает,
мой милый Лермонтов, что для того, чтобы быть понятным, нужно с каждым говорить на
его языке. На месте Жорж Занд я написала бы слова на «Похоронный марш», назвав его
«Похороны нашей любви», и поместила бы пьесу на его пюпитре...
— Так-с, а я бы сказал ему,— перебил её поручик,— я бы сказал ему: «Вашей матерью
я никогда не была, любовницей перестала быть, неужели вы принимаете меня за свою
кормилицу?» Вот я как бы сказал ему, мадам... И простите. Разрешите откланяться. Я
немного болен.
— Идите,— сказала она.— Итак, мы едем вместе в Кисловодск?
Она вписала себя в его дни, кик экспромт. Он так много лгал в жизни, что все события
перестали играть для него какую бы то ни было роль. Он был уверен, что нет ничего, чего
нельзя было перелгать. В сущности, ему было совершенно неважно, станет ли она его
любовницей. Гораздо важнее, чтобы в этом был убеждён свет. Его питерское бельё
износилось, и нового он не заказывал, он боялся своего запаха и мог любить близко тех,
кого уже не уважал и перед кем никакими грехами своими не стеснялся. Как женщин, он
знал без лжи и фиглярства черкешенок с линии. Они поили его по утрам айраном и
считали пот его барским и очень приятным. Все увлечения его были всегда
сноподобными. Конец был всегда безразличен после навязанного чем-то посторонним
начала.
Дни в Кисловодске завертелись циклоном. Генеральша Верзилина с дочерьми,
генеральша Мерлини, барышни Озерские, старуха Прянишникова с племянницей, Реброва
и приезжая француженка, мадам Аделаида Омер де Гелль прикатили на праздник
коронации и на бал, который по этому случаю давался в городе.
За табором девиц устремились офицерские мундиры. Всезнающие портнихи называли
имена лучших кавалеров, которые рассчитывали участвовать в бале,— князь Трубецкой,
князь Шаховской, Неклюдов, Раевский, Бенкендорф (сын всесильного государева жандар-
ма), Лев Сергеевич Пушкин (брат поэта), Дорохов, князь Василий Голицын,
Дмитриевский, Михаил Юрьевич Лермонтов, Сатин, Грушницкий. Бросив охоту, спешили
вернуться к балу Столыпин и Глебов; князь Васильчиков и Мартынов также обещали быть
из Железноводска.
Бал был блестящий. Лермонтов имел успех перед всеми. После бала за городом
устроили джигитовку. Лабинские казаки кувыркались на конях и подымали с земли на
лихом карьере серебряные рубли. Лермонтов хотел одиночества. Мадам Адель была одета
в амазонку, и он несколько раз предложил ей поехать в горы.
Но она отказывалась, заинтересованная шумной казачьей игрой.
— Вот уже триста лет, как я вижу это. Надо что-нибудь другое,— шепнул он ей с
досадой.
— Что вам нужно?— спросила она, не оборачиваясь.
— Не знаю. Что-нибудь другое. Не мне — находить. Я ожидаю. Чтобы кто-нибудь
приготовил другое.
Она засмеялась.
— Другое, другое... Любя, вы довольствуетесь старыми играми, старыми способами,
не так ли?
— Уйдёмте отсюда, я вас умоляю,— сказал он.
Она погрозила ему пальцем:
— Другое, другое, Лермонтов,— и засмеялась тихонько.
В ту же ночь, возвращаясь в город, он, чтобы угодить мадам Адель, сказал Ребровой,
что он её не любит и никогда не любил. Но оказалось, раньше, чем он решился на это
признание, Реброва поведала мадам Адель тайну своего сердца, сказав, что любит
Мишеля и что он тоже её любит, только боится сознаться. Получилось смешно, и Мишель,
бросив обеих, умчался вперёд с бывшей здесь же какой-то своей петербургской знакомой.
Адель, кость от кости Авроры Дюдеван, известной уже в те годы под именем Жорж
Занд, не столько писательницы чувств, сколько подруги писателей, сама не прочь была
повеселиться с бойким гусаром. На бал в Кисловодске она явилась одетой в платье gгi dе
регlе и в чёрной кружевной шали, т. е. так, как была одета княжна Мэри при первой
встрече с Печориным. Здесь уже знали, благодаря болтливой Ребровой, что молодой Аль-
фред Мюссэ истекал у её ног стихами. Девушка из бедной семьи, красавица с длинными
галльскими ногами, она рано начала писать стихи и коллекционировать рискованные
желания. После стихов Мюссэ она расчётливо быстро отдала руку пожилому учёному
Игнатию Омер де Гелль, геологу и путешественнику. Он увез её в Грецию, она грелись на
солнце у развалин Акрополя, писала стихи на его холмах, открытых морю и ветру, она
была в Миссолунги, в комнате, где умер Байрон и где его друзья сулиоты торговали его
вещами и автографами и гордились женщинами, которых когда-либо касалась
неразборчивая рука великого сумасброда. В Стамбуле, где Игнатий Омер де Гелль сочинял
с мудрым терпением философа свои геологические сумбуры,— Адель собирала цветущие
впечатления на весёлых кладбищах Скутари и на базарах Галаты. Пышный
провинциализм Стамбула, шествовавшего на улицах в носилках, несомых армянами,
похожими на аравийцев, сытые пляски в гаремликах, где читались Вольтер и Рабле вместе
с анекдотами Хаджи-Наср-Эддина и бредовые оргии в потайных клубах на Кабристан-
Сокак, где европеянки собирались помечтать о мужчинах и покурить гашиш, открывали ей
просторные горизонты.
После пыльного великолепия Афин и очарования стамбульских дней она увидела
тусклые пески Каспия. В Астрахани, обкуренной коричневой пылью и запахом
курдючного сала, она вдруг напечатала стихи:
«Вдали от родины я набрела на волшебный оазис в пустыне,
Полный блеска, ума и красоты...»
И когда тамошний губернатор, ошеломлённый такой её безграничной любезностью и
отчасти польщённый, почтил её богатым обедом, ей показалось, что оазис действительно
найден, что судьба начинает сдавать ей козыри.
Геолог был учёным и милым человеком, но, к счастью, супругом самых скромных
возможностей, и мадам Адель совершала займы любви, как истая парижанка и поэтесса.
Геморроидальный голландский консул Тебу де Мариньи, поэт, гидрограф и
контрабандист оружием, искал её ласк и уже много лет подряд готов был заменить
геолога. Мечты её голодных девических сумерек сбывались.
«Журнал д’Одесса», где от нечего делать печатались беглые греки и гувернёры из