Литмир - Электронная Библиотека

собрали все стихотворения и расположили в таком порядке, разбив на циклы, как указал он (чего не сделали составители ни одной из четырех

опубликованных книг). Перед своим отъездом в 1976 г. в Вену Елена сделала 8 копий всех стихов (но не дневников), а оригиналы передала

Рихарду Васми. Взяла один экземпляр себе, но его отобрали на таможне — так у Васми оказалось 3 экземпляра (его, Елены, и факсимиле всех

стихов). Мама отправила один экземпляр дяде Леве в Москву, который, хотя и действительно работал в Кремле, но ничего не уничтожал.

Остальные экземпляры были отданы друзьям — Арефьеву, Гудзенко, Шагину, Шолому Шварцу. Год она прожила в Вене, затем перебралась в

Париж, где в Институте Кюри (Париж-6) защитила диссертацию по цитохимии и 6 лет проработала биологом, а затем переехала в Америку, где

сильно бедствует, но стойко переносит и это.

Один экземпляр, видимо, попал к Михаилу Шемякину, возможно от Арефьева, который умер страшной смертью в гостинице «Авенир» в

Париже 5 мая 1978 г. — у него был, очевидно, цирроз печени, жена оставила его и уехала в Германию; он жил один в гостинице. Через несколько

дней, в понедельник, Елена должна была повести его к врачу (на чем настояла она). Жила она за городом, были выходные, но ей вдруг

приснился страшный сон. Она немедленно поехала в Париж, и оказалось, что у него открылось кровотечение, и его нашли в коридоре. Он был

мертв. Вот так страшно жили, творили и умирали люди 1950-х.

«Третий Рим застыл перед бедой»

Он вернулся к нам отблеском Серебряного века, одухотворяя наше постмодернистское бытование. Явившись как бы ниоткуда, да еще с такой

звучной фамилией великого однофамильца, Роальд Мандельштам, и при жизни-то сторонившийся собратьев по перу и литературщины — не

литературы, — до сих пор стоит особняком в русской поэзии 1950-х гг. Его заново открыли М. Шемякин, опубликовавший подборку стихотворений

в журнале Аполлонъ-77 в Париже, и К. Кузьминский, отобравший для антологий «У Голубой лагуны» то, что на его взгляд является самым

характерным и лучшим в наследии поэта, назвав его «Мандельштамом третьим» (звучит вполне как династия), «поэтом-лунатиком» и поставив в

заголовке вопрос: «Второе пришествие Блока?», в конце ответил отрицательно: «Цель настоящего „анализа“ (кавычки Кузьминского) —

предупредить блоковедов. Второго пришествия не было. Был поэт»[274]. Кузьминский наметил верные связи, но не удосужился их развить и, взяв,

как он сам заметил, «наугад», «не лучшее у Блока и не из лучших у Роальда», поставил тем не менее верный диагноз: отличие стихов Роальда

Мандельштама от Блока в «художническом видении и в гипертрофии образов»[275]. Следует заметить, что вопрос традиции и влияний как русской,

так и зарубежной поэзии на творчество Р. Мандельштама гораздо сложнее, чем это видится Кузьминскому и отнюдь не сводится к Блоку, но

включает в себя и «Слово о Полку», и Державина, и, конечно, Пушкина, Лермонтова, но также и Бальмонта, Гумилева, Брюсова, Северянина,

О. Мандельштама, Пастернака, Маяковского, Хлебникова и многих других, усвоенных, однако, не эклектично, а творчески, то есть не

подражателем, а продолжателем традиции. По сути своей Алик Мандельштам был художником-экспрессионистом, живописавшим стихами.

Дремучий ветер охватил

Наш край, где площади, как ступы —

И молча трупы золотил —

Луны тускнеющие трупы.

Размер вполне традиционный — четырехстопный ямб, но в отличие от пушкинского ямба, здесь — чередование мужских и женских рифм,

скорее, как у Блока:

Я — Гамлет. Холодеет кровь,

Когда плетет коварство сети,

И в сердце — первая любовь

Жива — к единственной на свете.

1914

Можно привести и другие примеры из Блока — все стихотворения из книги «Ямбы», посвященной памяти сестры [276]. Однако Роальд

Мандельштам доводит метафоры, как верно отметил Кузьминский, до предела — это так называемые катахрезы (прием, который впоследствии с

успехом применял Бродский):

И шелест крыл от птичьих стай,

И на знакомые ограды,

Кружась, летит вороний грай,

Как чёрный призрак снегопада.

А как ревут колокола, —

Их рвёт предсмертной, медной рвотой,

Как будто дохнут на колах

У острых звонниц — бегемоты.

Заметим, что у имажинистов такой экспрессии и неожиданности образа не было — только у Пастернака, наиболее близкого Р. Мандельштаму

поэта по образному видению, встречается такая гипертрофия. Нет у имажинистов и подобной боли:

Сквозь эту боль и этот стон

Зову друзей — их рук коснуться б! —

Ведь это только страшный сон,

Ведь я могу ещё проснуться.

И у Блока, и у Р. Мандельштама «настоящее, как писала о „Ямбах“ З. Минц, — страшный мир»[277], у Роальда — страшный сон. У Блока —

вера, у Роальда — надежда, переходящая в отчаяние; Блок ищет идеал, Роальд — жизнь, он в прямом и переносном смысле задыхается. Здесь

налицо родственный семантический ореол, как это трактует М. Л. Гаспаров, развивая науку о семантике стихотворных размеров, начало которой

положил К. Тарановский, причем оба указывают автора книги «Символизм» А. Белого как предшественника[278]. Хотя сходство налицо, тождества

нет. Во-первых, иной подтекст, иная эпоха. Если у Блока есть вера и надежда, то у Роальда Мандельштама, как это видно по другим стихам, этой

надежды нет: «Так спи же: не будет второго Ясона, /Как нет золотого руна!» («Золотое руно») Иногда — очень редко боль поэта прорывается в

открытую:

И любимая, тяжко больная,

Сторона привлекает меня,

Не рассветом «грядущего рая»,

Но печалью прошедшего дня.

Случайно увиденный им в музее гобелен с изображением событий времен Пунических войн заставляет его задуматься над историей и

осознать настоящее. Не случайно, что образы Сципиона, Катона, Гасдрубала переходят из стихотворения в стихотворение:

Во дворцовом пыльном коридоре

Я нашёл прекрасный гобелен:

Римский флот, плывущий через море

В розовато-серый Карфаген.

И с тех пор нахмуренные лица

Раз увидев, вижу каждый день.

О, глаза у воинов! — бойницы,

Где ночная опочила тень.

Но один из них, наверно, консул,

И, быть может, даже Сципион,

Дал плеснуть в глаза волне и солнцу,

А другой не дал — центурион.

Трубный рёв поплыл над Карфагеном —

Мамонтов выводит Гасдрубал.

А народ, собравшийся на стены,

Переругивался и зевал.

Кто наверх смолу лениво вносит,

Кто бранит плывущий легион…

В этот миг лазутчики доносят,

Что в Сенате победил Катон.

Катон Старший (234–149 до н. э.), противник победителя Ганнибала Сципиона Африканского (236–183 г. до н. э.), обвинил последнего в

коррупции и получении взяток во время кампании против Антиоха III, и потребовалось заступничество зятя, Тиберия Семпрония Гракха, чтобы

спасти прославленного полководца и триумфатора. Однако в тот раз Карфаген был спасен. В свете предыдущего стихотворения понятен и смысл

стихотворения «Слоны идут»:

В секущих ливнях —

Предсмертный холод,

Тучи — слоны! Стога!

На чёрных бивнях —

Фанфарный хобот,

Как медный пест, нога.

— Что трусость и отвага,

И возгласы «пора»?

Идут слоны — от шага

Трясутся города.

В ознобе бьются волны,

Как горе, солоны.

Терпенья чаши — полны!

Идут СЛОНЫ!

Оказывается это не тучи, а войско Гасдрубала, наступающее, очевидно, в Испании, где полководец основал Новый Карфаген, нанеся

поражение римским войскам. Однако об этом поэт не говорит, главное — угроза империи: идут слоны. Тяжесть и медь, чёрные бивни и

фанфарный хобот — приметы этого воинства. Тяжесть, в данном случае, не только благо, но и угроза. Наступление пока никак не разрешается,

но города уже трясутся, и волны бьются в ознобе. Воспоминание ли о прошлой войне, предчувствие ли будущей в этом стихотворении или, быть

46
{"b":"269024","o":1}