Литмир - Электронная Библиотека

может, предвкушение того, когда новый падет Вавилон — образ из стихотворения «Катилина» (о котором дальше)? В этом же контексте следует,

очевидно, понимать и образ из другого стихотворения:

Наступит ночь, черней вороны.

Луна издаст тоскливый стон,

Как медный щит центуриона,

Когда в него ударит слон.

Совершенно ясно одно: Р. Мандельштам не писал стихи на темы античной истории или мифологии, но переживал их как реальное событие —

здесь и сейчас. Еще в одном стихотворении поэт несколько по-иному связывает с современностью тревожный эпизод в истории Рима, когда во

время восстания карфагенян после поражения в I Пунической войне полководцы Гамилькар и его зять Гасдрубал двинулись на завоевание

Испании в 221 г. до н. э. — одушевляя образ листопада как римского воина и используя сравнение «Ночь идет, как мамонт Гасдрубала»:

Розами громадными увяло

Неба неостывшее литьё —

Вечер, догорая за каналом,

Медленно впадает в забытьё.

Ярче глаз под спущенным забралом

Сквозь ограды блещет листопад —

Ночь идет, как мамонт Гасдрубала —

Звездоносный плещется наряд.

Что молчат испуганные птицы?

Чьи лучи скрестились над водой? —

В дымном небе плавают зарницы,

Третий Рим застыл перед бедой.

Первая строфа — состоит из повторяющихся во многих стихах Мандельштама образов не называемого им, за одним-единственным

исключением (об этом ниже) Петербурга. Вновь, как это всегда у Р. Мандельштама, природные явления переживаются как события внутренней,

духовной жизни. Кроме того, противопоставляя листопад с опущенным забралом и ночь, идущую как мамонт Гасдрубала, поэт «наблюдает»

сражение между Римом и Гасдрубалом. Как он сам писал в дневнике 29 мая 1958 г.:

«Я люблю слова, потерявшие грубую материальность. „Легион“ не вызывает ощущения реального. Слыша эти слова, невозможно увидеть

пропотевших пропыленных солдат — это только сверкающие доспехи и оружие / скорее щиты, нежели мечи. Я пользуюсь этим понятием в

творчестве, когда мой дух тревожен, обороняясь, или в ожидании боя. Такие слова — куколки, из которых бабочки уже улетели»[279].

Образные и исторические параллели неожиданно выводят к концепции «Москва — Третий Рим», переосмысленной поэтом, что вполне

соответствовало идеологии Петра I, как было показано Ю. Лотманом и Б. Успенским в работе «Отзвуки концепции „Москва-третий Рим“ в

идеологии Петра Первого»: «Семиотическая соотнесенность с идеей „Москва — третий Рим“ неожиданно открывается в некоторых аспектах

строительства Петербурга и перенесения в него столицы. Из двух путей — столицы как средоточия святости и столицы, осененной тенью

императорского Рима, — Петр избрал второй»[280]. Продлевая дальше параллель, поэт говорит уже о беде, грозящей «третьему Риму», и мы

понимаем, что и сгинувшая «Атлантида», название примечательного стихотворения Р. Мандельштама, о котором ниже, — не только образ

сгинувшего города, но и сгинувшей культуры, в то время, как людей — не людишек — нет в образовавшейся пустоте потому, что «золотые мётлы

пулеметов/ подмели народ на площадях». Так на образном уровне осуществляется связь времен. Однако не Карфаген, и даже не Рим, а «Третий

Рим застыл перед бедой», и нам становится ясно, что поэт находится в стане обреченных, но не сдающихся. Остается лишь умереть достойно — в

бою:

Воет томительный рог,

К бою готовы друзья.

Нету окольных дорог —

Жить побеждённым нельзя!

«Прощание Гектора»

Как бы подчеркивая пафос и не отвлекая внимание читателя-слушателя, поэт строит стихотворение на точных неэкстравагантных рифмах.

Роальд Мандельштам — поэт экзистенциальный, усвоивший не только уроки ремесла у Тютчева («Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, / Хоть

бой и неравен, борьба безнадежна!» — «Кто ратуя пал, побежденный лишь Роком, тот вырвал из рук их победный венец»), Гумилева («Есть много

жизней достойных, /Но одна лишь достойна смерть, /Лишь под пулями в рвах спокойных / Веришь в знамя Господне, твердь»), Осипа

Мандельштама («Мы умрем как пехотинцы, /Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи»). Не случайно, Роальд Мандельштам напрямую

цитирует своего великого собрата в своем стихотворении:

Нет, пощады от жизни не ждать.

Но всегда Беззаботно смеяться над ней —

«Мне на шею кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей».

Именно поэтому поэт обращается к Тилю и Ламме, к Дон-Кихоту, к Спартаку, которому посвятил поэму, и даже к Катилине. У Роальда

Мандельштама есть немало прямых подражаний Блоку, Бальмонту, Гумилеву или Осипу Мандельштаму — это естественно для молодого поэта

(хотя в те годы молодые поэты подражали в лучшем случае Пастернаку, а то и Твардовскому, Луговскому, Прокофьеву и т. д.). Было немало

советских поэтов, как бездарных, так и талантливых, как например, Николай Тихонов, усвоивших (или пытавшихся усвоить) уроки символистов и

акмеистов, переводя их поэтику, прости Господи, на советскую почву. Мандельштам не приемлет советской системы, ее ценностей и окружающей

его действительности. Удивительно не это, однако, а то, что он совершенно сознательно выстраивает стройную иерархию культурных ценностей,

обращаясь к Элладе и Риму, к Средневековью и рыцарскому роману, к трубадурам (не случайно у него столько стихотворений озаглавлено

«Альба», хотя и здесь он работает на сдвиге, соединяя жанр лирики трубадуров равно, как и любимого им Лорку, и «золотую, как факел,

Элладу!»), к Данте и Сервантесу (об этом ниже). Поэтому я не могу согласиться с тем же Медведевым, который сравнивал Роальда Мандельштама

с французскими проклятыми поэтами (les poètes maudits). Действительно, и Бодлер, и Верлен, и Рембо были его любимыми поэтами и у него есть

немало общих с ними мотивов, начиная с неприятия действительности, антагонизма:

Спите спокойно, в смерти поэта

Нет никаких перемен.

Спи, не тревожась, сволочь людская —

Потный и сладенький ад!

Всякий «философ», томно лаская

Нежный и розовый зад…

«Дом Гаршина»

У любимого им Рембо встречается и подобный антагонизм, и неприятие окружающей пошлости, и такое же стремление взорвать

обывательский ад:

Отворите ноздрю ароматам клоак,

Обмакните клинки в ядовитые гущи.

Вам поэт говорит, подымая кулак:

— Сутенёры и трусы! Безумствуйте пуще!

Для того, чтоб вы щупали влажный живот

Вашей Родины-Матери, чтобы руками,

Раскидав её груди, приставили рот

К потрясаемой спазмами яростной яме!

Сифилитики, воры, шуты, короли!

Ваши яды и ваши отребья не могут

Отравить эти комья парижской земли,

Смрадный город, как вшей, вас положит под ноготь.

«Париж заселяется вновь», перевод Арк. Штейнберга и Э. Багрицкого начала 1930-х гг.

В отличие от них, у него не было ни нарциссизма, ни агонизма, ни мучительной раздвоенности — он вообще мало занят самокопанием. В

отличие, скажем, от Корбьера, он воспевал не только бродяг и воров, хотя и «Мои друзья», и «Тряпичник» сродни Корбьеру:

ТРЯПИЧНИК

Туман, по-осеннему пресный

От ветра шатается. — Пьян.

Пришёл ко двору неизвестный.

Воскликнул:

— Тряпьё-бутыл-бан!

Приму ли диковинный вызов —

Нелепый татарский девиз?

(Ворона, бродившая низом,

Стремительно ринулась ввысь.)

— О, думаю, мудрая птица, —

Не любит дворовых тревог!

Но, молча

швыряю

в бойницу

Бутылку и рваный сапог.

24.7.1957 г.

У Корбьера в «Ночном Париже» есть похожая картина и родственный мотив:

Вот пересохший Стикс. И с фонарём по свалке

Старьёвщик Диоген идёт в пальтишке жалком.

Поэты удочки закинули в ручей,

А черепа у них — как банки для червей[281].

Однако — эпоха несколько другая: как показано выше, Роальд Мандельштам переживает как трагедию отсутствие воздуха, и культурный

47
{"b":"269024","o":1}