голодные. Шалили – разбили стекло в раме. Кое-как заткнули отверстие тряпьем, по комнате
всё равно ходит ветер. И печка остыла, не греет. Неужели нельзя, Макора Тихоновна, детский
садик оборудовать?
– Садик-то есть, да не вмещает всех.
– Дорогая Макора Тихоновна, давайте поищем возможности расширить садик или
устроить новый. Посмотрели бы вы, сердце не выдерживает.
Макора встала, положила руки на Машины плечи.
– Хорошее у вас, Машенька, сердце. Оно и не должно выдерживать. Подумаем. Наверно,
сумеем что-нибудь сообразить...
Маша успокоилась. Разделась, стала хлопотать у примуса. А сама всё рассказывала и
рассказывала, у кого она сегодня побывала, с кем поговорила. Старушке помогла добиться
пособия за пропавшего без вести сына, выпросила в магазине валенки для ребят солдаток:
сидят дома, в школу не в чем ходить. Около столовой субботник устроила.
– Субботник? Что за субботник?
– Да занесло двор снегом, пройти невозможно. И никому дела нет. Помои выносят на
крыльцо и прямо в сугробы выливают. Думаю, что же будет весной? А тут идет в столовую
группа женщин. Вязнут в сугробах, смеются и поругиваются. Я говорю: «Товарищи, такой
закон вышел: кто хочет пообедать, тот должен пятнадцать лопат снегу со двора выкинуть.
Давайте поработаем». Они отговариваются: «Лопат нет». Я приметила Дуню Петялину, знаю
её, бойкая и общественная. «Слетай-ка, – говорю, – Евдокия, к завхозу за лопатами, а мы
пока теми, что тут найдем». Заведующая столовой (видать, задело её за живое) вышла,
благодарила, оправдывалась. И нашим субботницам по лишней порции киселя на третье
дала. Ничего, вкусный кисель...
Щебеча, Машенька вдруг заметила, что Макора, хотя и слушает, а вид у неё неважный,
да, кажется, недавно и плакала. Маша оборвала щебет.
– У вас горе, Макора Тихоновна? Простите, а я так бесцеремонно.
– Что вы, Машенька! С вами всякое горе легче... Я не хочу от вас скрывать, вижу, что вы
славная, светлая...
И Макора поведала о своих горестях и печалях, о неудачной своей любви... У Маши
задрожали ресницы. Чтобы не разреветься, она стала с азартом накачивать примус. Потом,
ставя на стол чашки, сказала:
– У всякого свое горе. Что только не наделала война! Вот так бы, думаешь, всё отдала,
чтобы не было у людей печалей и тревог...
В этот вечер они говорили долго, до ночных петухов. Уже в постели Машенька грустно
вздохнула.
– А я ведь, Макора Тихоновна, хотела музыкантшей стать. Училась в консерватории.
Преподаватели поговаривали, что и задатки есть. Училась по классу фортепьяно... А
пришлось вот играть топором...
Макора даже с кровати вскочила.
– Ты что же молчала до сих пор! Почему скрывала?
Маша растерялась, стала оправдываться:
– Я не скрывала... Просто не приходилось... Вы уж извините...
Макора затормошила её.
– Ну ладно, Машенька. Это ты меня прости, грубиянку, накричала на тебя. Но я от всего
сердца...
3
У нас говорят: какова девка, такова ей и припевка. Прошло время, и в Сузёме все узнали
Машеньку. Ребятишки встречают её веселыми криками: «Тётя Маша! Тетя Маша!» Взрослые
уважительно кланяются, провожают улыбкой. Старухи щурят подслеповатые глаза, твердят:
«Это, кажись, она идет, наша Пчелка...» Скоро ласковое имя Пчелка так пристало к девушке,
что и в глаза её стали им величать. Она спервоначалу немножко обижалась, не понимая,
зачем ей дали прозвище, а потом привыкла. Да и впрямь она была похожа на пчелку –
маленькая, стройная, живая, вечно хлопочет, вечно трудится, всем пользу принести
старается.
Макора радовалась, видя отношение людей к её юной подруге, всячески помогала
девушке, поддерживала её. С устройством детского садика пришлось немало повозиться.
Собрали женщин и решили оборудовать его своими силами. Что говорить, досталось и
Пчелке, досталось и Макоре, несладко было и другим их товаркам. Вечер не в вечер, ночь не
в ночь. Зато, когда в старом заброшенном бараке, отремонтированном, очищенном,
побеленном зазвенели детские голоса и лица матерей повеселели, Машенька ходила светлая,
возбужденная.
– Милая Макора Тихоновна, как хорошо-то!
У Макоры тоже пела душа, но она не без суровости покрикивала на шаловливых
ребятишек и наставляла старушку няню:
– Ты, Петровна, построже с ними, не давай воли. А то они готовы всё перевернуть вверх
дном.
Зашел в детсад и Синяков, походил, покрутил ус.
– Вы, товарищи женщины, толково придумали, – сказал он, будто выдал награду. –
Придется благодарность в приказе объявить...
– Помогли бы, Федор Иванович, посуду достать, – окружили его женщины. Он довольно
улыбался из-под усов.
– Скажу завхозу, чтобы позаботился.
Фишка-завхоз появился на лесопункте незаметно: как он стал завхозом, не помнят ни
Иван Иванович, ни сам Синяков. Почему молодой и видный собой парень не на фронте, это
казалось удивительным многим, иной раз его и спрашивали об этом. Он смеялся. Одним
отвечал, что забронирован, другим заговорщически подмигивал: «Состою на спецучёте»,
третьим говорил, ухмыляясь: «Я не дурак, чтобы к фашисту под автоматную очередь идти...»
Так и прижился, примелькался, интерес к нему охладел. Как-то Синяков вызвал его по
поводу ремонта бараков. В тесный кабинет зашел представительный детина в ладно
скроенной бекеше из желтой овчины, в белых поярковых валенках с блестящими калошами.
На валенки нависали широкие разутюженные брюки. Завхоз сел на дощатый диванчик в углу
кабинетика, с достоинством заложил ногу на ногу, щелкнул портсигаром и стал ловко
пускать к потолку ровные колечки дыма. Синяков посматривал на него, примеряясь в
мыслях, как бы начать разговор, потому что разговор предстоял неприятный. Что-то знакомое
показалось ему то ли в лице, то ли в повадках завхоза. Синяков, прищуря глаза, наблюдал.
Вдруг он вспомнил. Этот молодой человек вот так же сидел на стуле и пускал кольца дыма к
потолку в его, Синякова, горнице среди гостей в тот памятный день возвращения с фронта.
– Мы, кажется, с вами имели честь встречаться, – проговорил Синяков, и левый ус его
задергался. Завхоз оживился, закивал головой.
– Как же, Федор Иванович! Мы с вами соседи. Ведь Фишка я, неужели не узнали?
Синяков развел руками.
– На-кося, какой вымахал... Не может быть, что ты тот Фишка-нетопырь, который от
Мити Бережного бегал, будто заяц... А?
– Тот самый, – подтвердил завхоз. – Бегал, было время... Вы меня вызывали, начальник?
Они говорили о ремонте бараков. Синяков горячился, упрекал завхоза в
бесхозяйственности, в отсутствии заботы о простых вещах, а сам в это время думал: «Ну и
прохвостина, ведь ни разу в глаза не глянул. Чего он там нашел на стене? Уставился в одну
точку. .» Синяков невольно посмотрел в направлении взгляда завхоза. В стене зияла дыра от
вывалившегося гвоздя. Не отводя от неё глаз, завхоз безучастно повторял:
– Так точно. Был грех. Слушаюсь, начальник!
4
Синяков спал по три часа в сутки. С воспаленными веками он ходил по поселку,
покрикивая и распоряжаясь. В лесопункт прибывали сезонники, их всех надо было принять,
разместить, распределить по лесосекам. А вечерами начальник лесопункта не отпускал от
уха телефонной трубки: то передает дневную сводку, то разговаривает с начальством, то
звонит по сельсоветам и до поту кричит, чтобы немедленно направляли людей, не затягивали
ни на единую минуту. А ещё позднее приходят мастера, бригадиры, приносят сведения. Дело
вроде налаживается, радуется душа начальника – график пошел в гору, и, если поднажать,
можно даже надеяться и на выполнение плана, чего давно уж не бывало.