оправдываться мош Остап. - В лесу-то мне не с кем разговаривать... Разве что
вот с ним... с конем. Он хоть и понимает все, но разговаривать по-людски не
умеет... Так что извините меня!
Мош Остап распрощался с нами и уехал. Приспела пора и нам расстаться с
генералом: Алексею Иосифовичу было нужно заглянуть на строительную площадку
и посмотреть, как возводится новый винзавод в соседнем селе Виноград в
совхозах уже розовел, а стройка продвигалась медленно. Шеремет предложил
сначала подбросить меня до Кукоары, но я отказался. Отказался не из
вежливости: мне хотелось подольше побыть в родном лесу, в котором не бывал
много-много лет, пройтись по лесной тропинке, послушать шепот листьев, пение
невидимых пичужек, просто подышать воздухом, настоянным на множестве лесных
ароматов. Мог ли я отказаться от всего этого?!
- Когда станет невмоготу ждать, когда станет невтерпеж от вынужденного
отдыха, уходи в эти края, поближе к палатке моего генерала! - говорил
Шеремет на прощание. - Он тоже умирает со скуки. Удочки его не умеют
говорить, так же как и конь мош Остапа. А рыба тем паче. Молчит как рыба...
Учись человеколюбию у лесника. Он не только развлекает генерала своими
побасенками, но иногда остается спать вместе с ним в его палатке.
К приглашению Алексея Иосифовича присоединился и сам хозяин маленького
этого лагеря. Генерал подвел меня к своей машине и показал целую библиотеку
книг. Я пообещал наведываться. Признаться же в том, что к рыбной ловле
совершенно равнодушен, не решился...
Был у меня еще один серьезный должок перед родными краями. Имея бездну
свободного времени, я не посетил до сих пор памятника партизанам, славным
этим лесным мстителям. А дома у нас много говорилось о нем. Поставленный в
глубине дубравы, молчаливый обелиск многое мог сказать живому человеческому
сердцу.
4
Алексей Иосифович Шеремет очень гордился такими памятниками.
Рассказывал мне, с каким трудом добывался для них материал, особенно
алюминий. "Разжился" им на одном авиационном заводе. Доброхотливый и
понимающий, для какого святого дела испрашивается у него металл, директор
предприятия поделился частью металла, забракованного для производства машин.
Но и такой алюминий выхлопотать было нелегко: по всей огромной стране
возводились обелиски - памятники павшим героям, и везде строители не могли
обойтись без этого белого металла.
Не хватало алюминия и для иных нужд. Архитектурные украшения новых
зданий, например, и не мыслились без него, но из-за алюминиевого кризиса
многим приходилось искать заменители, и замысел инженеров-строителей не мог
воплотиться в жизнь полною мерой.
Шеремет же достал-таки алюминий для памятников в его районе. Ну, а как
достал, лучше и не спрашивать!" Когда люди захотят помочь друг другу, они
найдут, как это сделать. Не было, скажем, бетонных столбов для
виноградников, но с одной московской фабрики привезли прямые как стрела
слеги, сделанные из вьетнамского бамбука. Позже та же фабрика освоила
производство цементных столбов (привозить бамбук за тысячи верст все-таки
накладно!). Но случилось это не скоро. Долгое время цемент был чрезвычайно
дефицитным материалом, так что легче было раздобыть бамбук во Вьетнаме, чем
цемент в молдавском местечке Рыбница, - и так было.
Я шел через лес узкою стежкой, прозванной "тропинкой Виторы".
Останавливался у какого-нибудь колодца, с бадьей с надписью: "Партизанский
колодец". Да, родные уголки входили в легенды: партизанский колодец,
партизанская поляна, партизанский овраг, партизанская роща... Посреди леса в
самое синее небо вонзилась стрела белого обелиска. Косые лучи заходящего
солнца падали на него и, отражаясь, рассыпались по поляне. Металлические
плиты переливались, как рыбья чешуя. У подножья памятника цветы, цветы,
цветы. Надпись на мемориальной доске указывала на то, что в этом как раз
месте, на этой поляне, партизаны вели жестокий бой с оккупантами. Не тут ли
где-нибудь оборвалась жизнь Митри Негарэ, о котором отец Георге Негарэ знает
лишь то, что сын его пропал без вести? А мои двоюродные братья, сыновья трех
маминых сестер, сложили свои головы - один на Одере, другой в Прибалтике, а
Андрей, сын тетки Анисьи, погиб под Кенигсбергом. Он был у нее единственным
сыном на целую ораву дочерей. Изба теъ-ки Анисьи напоминала женский
монастырь. Обабился как-то и Андрей. Прял на веретене, вязал носки и чулки
не хуже своих сестер, и неудивительно: с детства он видел лишь то, что
делают женщины, и перенимал их ремесло. И дружбу маленький Андрей вел
большей частью со своими ровесницами, а не ровесниками. Поэтому, ставши
взрослым парнем, он легко и просто сходился с девушками, нравился им за
такую смелость. Признаться, я сильно завидовал двоюродному брату, видя, как
увиваются возле него кукоаровские красотки.
У меня не было сестер. Не мог подружиться и со сверстницами на улице.
Нечаянно коснувшись их платья, я краснел и чувствовал, что у меня горят
ладони. Стыдился даже девичьей тени, упавшей на меня. Брат Андрей в отличие
от меня мог бы вполне быть назван бабьим угодником, он не постеснялся бы
почти голышом влезть на печку, где лежали девчата, и, растолкав их,
втиснуться между ними. И они бы не завизжали от испуга, потому что как он не
стеснялся их, так не стыдились и они его.
И все-таки эта близость не выходила за черту, за которой находился
таинственно-сладкий миг любви. Андрей и ушел из жизни, так и не став
мужчиной. Он погиб под Кенигсбергом, и тетка Анисья поехала, чтобы побывать
на его могиле и привезти оттуда хотя бы малую горсточку земли.
Мама рассказывала, что ее сестра вернулась со свидания с сыном страшно
постаревшей. Много дней не подымалась с постели, говорила, что ей не хочется
жить. Не вернувшиеся с войны мои земляки на фотокарточках, вывешенных в Доме
культуры, были как живые. Большинство сфотографировалось в военной форме, в
пилотках с пятиконечной звездой, с орденами и медалями на гимнастерках. Лишь
немногие - в гражданской одежде. На щите не было только тех, кто, уходя на
войну, не успел сфотографироваться. Но и для них оставлены рамочки с
подписями. Пустые эти "глазницы" обжигали сердце смотревшего на них. Под
одним таким окошечком значился и сын тети Анисьи, Андрей. Там указано его
имя, отчество, год рождения и год гибели. Облик исчез бесследно. Навсегда.
Он будет стоять лишь в глазах матери. И с ее смертью канет навеки.
Видел и я его живого, но помню как-то смутно, расплывчато. Отчетливо
вставала лишь смешная сценка, как он ссорился со своими сестричками из-за
пенки молокэ, из-за мамалыжной корки в горячем еще чугунке, когда тетя
Анисья собиралась вывалить из него круг дымящейся мамалыги. Во всех таких
случаях тетя Анисья набрасывалась на дочерей, брала сторону сына. Но за
мамалыжную корку доставалось и ему:
- Чтоб я больше не видала, как ты запускаешь грязные свои лапы в
чугун!.. Разве ты забыл, что я тебе говорила: кто снимет шкурку с мамалыги и
съест ее, навеки останется нищим?!
Тетке Анисье очень хотелось, чтобы сын ее был богатым человеком.
Девочки ее не очень беспокоили: что с ними будет, то и будет! Пускай жрут
мамалыжную шкуру! Но за сыном следила, отгоняла его от чугуна! И что же? От
всего богатства Андрея осталось одно лишь его ими под пустой рамочкой на
мемориальном щите в Доме культуры. Пропал малюсенький снимок и из его
воинского билета. Любимец матери, сестер, всей семьи, он не мог сохранить