— Собак отвязывай, собак!
Паршиков торопливо опрокинул опустевшую парту, метнулся к собакам. Какое-то шестое чувство подсказывало ему правильные действия, которые до этого вроде бы начисто вылетели из головы. Опрокинутую тяжелую нарту он укрепил с наветренной стороны, а мокрых, опасно остывающих собак вместе с вожаком расположил с подветренной. Торопливо роздал всем корм, вожаку щедро подложил побольше.
— Воткни остол! — напоследок напомнил сержант. — Иначе сорвутся, уйдут.
Паршиков глубоко в снег вогнал остол, ведущую постромку всей упряжки крепко привязал к задку нарты. Рукавицы на перекинутой через шею тесьме пришлось снять, и пальцы на лютом морозе не слушались, стали чужими и крючковатыми. Но иначе справиться с узлами было невозможно.
Наконец Паршиков одолел тугой узел негнущейся оледенелой шлеи. Чувство вины за потерю дороги, которое он испытывал до последнего момента, притупилось. Просто его поглотила работа и полное равнодушие ко всему, что ждало их всех впереди.
В палатку он ввалился последним, вполз в нее почти на четвереньках.
Анучин уже хлопотал с примусом, то и дело роняя на пол запасную иглу, и поминутно при этом ругался. Терпко, совсем нездешне пахло керосином; к горлу каюра подступал тошнотворный комок. Паршиков понимал: это от слабости, от голода и холода, и это скоро пройдет. Если бы не этот отвратительный керосиновый дух!..
Он едва успел высунуть голову за полог, под свист ветра, как его вырвало и раз, и другой. Горячая волна ободрала горло, ударила жаром в виски, глаза от натуги вот-вот готовы были вылезти из орбит.
За спиной он услышал, как сержант из глубины палатки заботливо спросил:
— Ну что, полегче стало?
Он тяжело мотнул головой, и получилось, будто он поклонился набиравшей силу пурге.
— Ты чего, никогда керосина не нюхал? — догадавшись, спросил у Паршикова сержант, когда он вновь втянул застывшую голову внутрь палатки и опустил на место полог. — Или тебя пургой так ухайдакало? Нездоров, что ли?
Паршиков без слов помотал в воздухе пятерней, тужась изобразить улыбку и как бы сказать этим: мол, все в порядке.
— Э, парень, да ты совсем того… Ну, ничего, сейчас подкрепимся. Только старайся не спать… Или лучше вздремни немного. А, как?
Паршиков не отвечая — вдруг заново вспомнил, приписал себе, что именно по его вине нарта сошла с маршрута, — сгреб коробку с присоединенным к ней следовым фонарем, ползком потянулся к выходу.
— Ты куда, молодой? — обеспокоенно окликнул его сержант.
— П-по н-нужде, — промямлил Паршиков, опасаясь в этот момент, что его остановят, не дадут сделать задуманное.
Он знал почти наверняка, чувствовал, что находится где-то неподалеку от балка́, словно там, за укрытыми в ночи фанерными стенками домика, кто-то заботливый подавал ему неслышные знаки, настойчиво призывал к себе, и не было сил не откликнуться на этот зов.
Его не задержали, чего он опасался больше всего, и он, на всякий случай привязавшись одним концом веревки к палатке, ступил в темноту.
Первый же страшный порыв ветра едва не сбил его с ног, закружил, словно легкий жестяной флюгерок, во все стороны. Нечем стало дышать, темнота показалась живой и злобной, будто потревоженный зверь. Паршиков включил фонарь. Луч тыкался, плясал под ногами, высвечивая громоздкие от настывшего льда торбаса. Под подошвами возникали глубокие осыпи снега. Их тут же заметало с неимоверной быстротой.
Через десяток-другой шагов он запнулся, потерял равновесие и упал. Руки в теплых рукавицах наткнулись на какое-то полено, которое, сколько он ни щупал, не кончалось — таким было длинным.
Паршиков зубами сорвал рукавицу, потрогал полено голой рукой и не поверил самому себе.
— Братцы! — прошептал он неповинующимися губами, стянутыми холодом. — Братцы, нашел, а!
Ему казалось, что в обратный путь он движется стремительно, прямо-таки летит, как на крыльях. На самом деле он едва переступал, повисая в бессилии на ведущей к палатке длинной веревке. Сопротивление ветра было огромно, и Паршиков перебирал по веревке руками, будто только-только выучившийся ходить младенец в своем манеже.
Его уже искали. Обеспокоенные отсутствием каюра, пограничники вышли навстречу, подхватили под руки.
— Братцы! — падая на их протянутые руки, только и выговорил каюр. — Заструг! Я нашел заструг. Это Бабкин тапок. Другого на пути не было, я заметил. От него рукой подать до балка́, я знаю, я покажу…
В балке́, который они не так уж давно и покинули, вовсю шарил ветер, гудел, словно черт играл на трубе, в железной печурке. Мелкие осколки стекла вперемешку со снегом хрустели под ногами. Сержант поднял с пола искореженную банку из-под сгущенки с неровными, зазубренными краями.
— Росомаха! Прошибла стекло и впрыгнула, пока мы осматривали фланг. Ну, подлая, ты дождешься!
Распаковав комплект инструментов для починки нарты, сержант наскоро заколотил окно, принялся, ни секунды не мешкая, растапливать печь, морозом выстуженную до белизны. Вскрыли неприкосновенный запас, прямо в банках, не сливая в котелок, разогрели консервированную картошку, колбасу, сразу наполнившие бало́к запахами дома…
Понемногу жизнь возвращалась ко всем четверым, заставляя думать, говорить, улыбаться. И Паршиков глуповато, счастливо глядя на остальных, улыбался одними губами, неправдоподобно вспухшими, потому что в спешке, забывчивости он вышел из палатки без подшлемника, в одной только шапке.
— Ну, молодой, нецелованный, вернешься домой, на гражданку, все девки твои будут — с такими-то губами, — посмеивался над Паршиковым сержант. — Так и быть, вручим тебе перед дембелем остол. На память. Чтоб помнил дольше…
Он помнил. Стоя у края поросшей сизым ягелем лощины, слегка залитой водой, заново переживая в эти мгновения случившееся с ним четыре года назад, Паршиков помнил все до мельчайших подробностей. Помнил то, как наряд, экономя продукты, чтобы растянуть их запас подольше, пережидал пургу почти неделю. И то, как с заставы к ним пытались пробиться, но не пустила пурга. И еще помнил, как начальник заставы, увидев их всех живыми и невредимыми, выслушав доклад старшего, что вывел их к балку́ молодой каюр, вдруг снял со своего кителя зелененький, похожий на орден знак «Отличник погранвойск» и прикрутил его Паршикову. И все остальные дни долгой солдатской службы вспомнил сейчас лейтенант Паршиков до мелочей.
Круто развернувшись, он заспешил от лощины к вездеходу, откуда уже обеспокоенно поглядывал в сторону лейтенанта белобрысый сержант, водитель этой чудо-машины. Уже захлопнув дверцу, отгородившись толстым оргстеклом от чарующих запахов тундры, лейтенант усмехнулся. И было чему. После памятной пурги он потихоньку ото всех, плеснув в баночку керосину, уходил за казарму или еще дальше, в тундру, вдыхал и вдыхал поначалу мутивший его керосиновый «аромат», приучая себя к тошнотворному, почти не переносимому им запаху. И вот — приучил…
— Товарищ лейтенант, — впервые за многие километры пути прервал его размышления водитель. — Можно вопрос? Вы раньше когда-нибудь в тундре бывали? Нет? О, тут такое, такое… Знаете, летом гусей, уток — тьма. Я такого сколько живу — не видел. А зимой песцы тявкают, белые медведи встречаются, даже росомахи.
— И росомахи? — Он улыбнулся, живо представив себе бало́к и распоротую зверем банку из-под сгущенки.
— Да, росомахи. И белые медведи. Во-от такущие.
— Ну, значит, увижу.
— Конечно, увидите. Скучать не придется.
Он и не собирался скучать. Первые две недели, приняв дела, мотался с нарядами по участку заставы от фланга до фланга, силясь многое успеть за куцый, стремительно убывающий полярный день. Как бы заново знакомился с заставой. Иногда называл про себя имя заставы, обращался к ней, словно к живой: «Аларма, Аларма! Как же ты изменилась!..»
От прежней заставы, сложенной из бревен, не осталось и следа. Эта была сплошь из ребристого алюминия, на высоких сваях, просторная. И все равно Паршиков был не в силах отделаться от мысли, что старая, пошатывающаяся от напоров пурги, постанывающая каждым своим сочленением, каждым бревнышком, была ему и милей, и дороже. И совладать с этим щемящим чувством утраты, как-то перестроить себя Паршиков, сколько ни старался, не мог.