— Чем вы должны были заниматься в Советском Союзе? — спросили ее. — Конкретно: ваши задачи и цели?
— Вот именно — заниматься, потому что делать я ничего не умею, — раздраженно произнесла иностранка. — Я кое-как научилась вязать, только кому сейчас нужны мои вязаные чулки, когда их полно всюду, в любой лавочке? А те господа научили меня обращаться с этими штуками, — кивнула она на фляжки и розовые восковки, ворохом сложенные тут же, на краю стола. — Я должна была намазывать формы краской, печатать, а потом засовывать эти дурацкие листовки в почтовые ящики по подъездам! И так — все дни моего пребывания в любом вашем городе. Но в последний момент я чего-то испугалась и решила избавиться от пакета. Хорошо, что я нащупала ногой щель; это меня спасло. Я тут же почувствовала облегчение и успокоилась. В конце концов, меня никто не контролировал из тех господ, только я слишком поздно догадалась об этом. А тем людям всегда можно было сказать, что я сделала все, как они велели. О, позор! — Она закрыла лицо обеими руками. — Я — и какие-то почтовые ящики. Позор!
Присутствующие на первичном допросе переглянулись, осторожно спросили:
— У вас всё, миссис Хеберт?
— А что у меня может быть еще? Что? С меня и так достаточно, довольно. Я устала и… и довольно.
Женщина снова закрыла лицо ладонями, горько, безутешно заплакала. Но слезы мало-помалу иссякли. Она подняла голову, с беспокойством спросила:
— Что мне за это будет?
— Вот протокол допроса. — Офицер управления протянул ей несколько листков. — Прочитайте и распишитесь.
— И… что со мной сделают?
— За попытку незаконного провоза антисоветских материалов вы будете выдворены из пределов Советского Союза. Остальное — дело вашей гражданской совести.
Иностранка обхватила руками голову.
— Кстати, бриллиант вы можете забрать с собой. — Офицер протянул ей камень. — На память. Он все равно фальшивый. Вот заключение экспертизы. Обыкновенная красивая стекляшка. Как видите, ваши господа оказались не столь щедры на расплату.
Иностранка сидела, оцепенев, потом начала что-то искать на столе среди других вещей.
— Закурите? — Ковалев ловко вскрыл пачку сигарет, достал из ароматной ее глубины одну из них. — Пожалуйста, не стесняйтесь, — предложил он почти тем же тоном, каким разговаривал с «больной» иностранкой в закупоренном прямоугольнике накопителя.
Пожилая миссис, на глазах растерявшая остатки былой стати, жадно потянулась к протянутой сигарете.
— Можете оставить себе всю пачку.
Ковалев без сожаления отдал ей красиво разрисованную коробку импортных сигарет, потому что сам просто не выносил табачного дыма.
ФЛЮОРИТ
Рассказ
Тупорылый вездеход на большой скорости мчался по тундре. Повсюду расстилался потемневший за лето мох. На поворотах выбрасывало из-под гусениц то скрипучий гравий, то ошметки ягеля, и тогда обнажалась упругая тундровая земля, уходя назад, за приземистые холмы, двумя параллельными колеями.
Серая маловыразительная растительность, тянущаяся на многие километры влево и вправо, поражала Паршикова своим однообразием. Легкие кивки вездехода, остающийся за спиной усыпляющий гул работающего двигателя, духота в кабине — все должно было нагонять сонливость.
Но Паршиков не спал. Цепко вглядываясь в окружающее, он узнавал и не узнавал знакомые места, которые покинул всего лишь четыре года назад, когда поступил в офицерское училище.
Объезжая очередной невысокий холм, вездеход накренился.
— Остановитесь, — приказал водителю Паршиков, внезапно ощутив острое желание пройтись по земле.
Затянутая сивым курчавым ягелем, земля под ногами почти не ощущалась, гладкие кожаные подошвы сапог скользили по сухому мху, будто по маслу. Но идти было так же приятно, как в детстве по летней дорожной пыли, когда босые ступни по щиколотку окупаются в ласковую, приятную глубину земляной горячей муки.
Воздух тяжеловато пах сыростью, по которой угадывалось стремительное приближение зимы. Паршиков вдыхал и вдыхал этот слегка напоминавший болотный, только менее отчетливый запах тундры, и ноздри его раздувались совсем как у охотника, издалека почуявшего дым костра и долгожданное жилье.
Шурша моховой подстилкой, он взял правее. Торопясь, обогнул округлый холм и с замиранием сердца остановился, зажмурил глаза, а когда открыл их, сразу узнал раскинувшуюся перед ним длинную, вытянутую вдаль лощину.
Да, это была она, та самая лощина, еще в его солдатскую службу на Аларме весело названная пограничниками заставы Бабкиным тапком. Только сейчас в углубления «тапка», где положено быть каблуку, чуть отсвечивала стоячая вода, да на самом дне, выпирая горбом, бугрился одинокий каменный валун. В то время, о котором вспомнил Паршиков, Бабкин тапок до краев был наполнен снегом, будто его нарочно засыпали туда лопатами, возводя посреди ровного поля длинное взгорье непонятного назначения. Жутко было подумать, что под ногами, под скользким глянцевым настом в твердых звенящих застругах, напоминавших стиральную доску, таилась бездонная толща снега. Да и вездеходы тогда были редкостью, на охрану границы выезжали в основном на собаках… И Паршиков очень отчетливо вспомнил, что здесь происходило с ним четыре года назад…
— Во, смотри, снегу наворочало! На прошлой неделе будь здоров как мело. Пуржило, словом. — Старший пограничного наряда, время от времени спешиваясь с нарты, показывал молодому каюру-пограничнику путь. Говорил, даже не сверяясь с маршрутной схемой: — Попадется такая штука — не объезжай. По ней путь сокращается. Знаешь, сколько тут метров? Ну, в глубину?
— Сколько? — невольно переспросил Паршиков.
— Двадцать будет. Семь или девять этажей насчитали, кто жил в городе. Во! Да ты не боись, не провалишься. Глянь, он как железо.
Старший наряда присел на корточки, похлопал ладонью в меховой рукавице по извилистому ближнему застругу, тряхнул головой, озорно посмеиваясь из-под шапки с длинными, по-северному внахлест, клапанами, обметанными инеем.
— Сам попробуй. Здесь даже паровоз не провалится. А то подумаешь — нарта!
Паршиков осторожно приблизился, на всякий случай, стоя боком, нацелился и стукнул по Бабкиному тапку тяжелым остолом. Гул от удара прокатился по тундре, вспугнул притаившуюся неподалеку белую полярную сову. В полете та распластала крылья чуть не на полнеба и скоро пропала в вязкой сумеречной мгле.
Старший наряда поочередно притопнул меховыми торбасами, подтянул на них длинные чижи из оленьего камуса, сказал озабоченно:
— Ладно, погнали. Не́чего! Нам еще махать да махать. А ты обожди удивляться, еще насмотришься. Опротивеет. — Сказал так, сплюнул в сердцах и добавил: — Тундра чертова! Хоть бы дерево куда ткнулось, хоть для смеха… Ладно, пошел!
Подражая старшему, Паршиков тоже незаметно подтянул свои негнущиеся, подмерзшие новенькие чижи, валко ступил к нарте, держа остол под мышкой, наперевес.
Лениво покусывающиеся собаки, готовясь продолжить путь, разобрались, вытянулись ломаной цепочкой за вожаком упряжки, легко и сильно напряглись. Нарта запрыгала вверх-вниз, одним полозом стуча по застругам, а другим едва подрезая сахарно-твердый наст.
— Ты собак напрасно не рви, — научал каюра старший наряда. — Пусть сами бегут, они ученые. Теперь бери потихоньку вправо. Вот так.
Прямо в спину Паршикову упиралось что-то квадратное, ощущаемое даже сквозь грубую ткань толстой куртки на меху, сквозь грубошерстный свитер и нижнее белье. Он оглянулся еще раз, другой, пощупал сзади рукой.
— Ты чего крутишься, как на шиле? — прокричал на ухо старший наряда. — Неудобно? Терпи, куда денешься. Нам с собой много чего положено в дорогу: жратву там, керосин, примус, котелок… Вот и возим. Зато после, если что случится, не будешь локти кусать. Давай правь вон к балку́. Видишь, домик такой на санках? Обогреваться будем.