Перекрывая возникший в наушниках свист, пронзительно нараставший, а затем внезапно смолкший, неожиданно близкий голос замполита ответил:
— Первая на связи. Первая на связи. Вас слышу. Прием.
— Ты что, Завьялов, оглох? — Лагунцов вскипел. — Ты кого посадил на рацию? Вся душа изболелась, а ты…
— Анатолий! Слышишь, Толя, наш Дремов погиб.
— Что? — У Лагунцова задергались веки.
— Погиб. В схватке с нарушителями… В районе погранзнака…
Лагунцов медленно стянул с головы наушники, и сразу отдалились, пропали слова доклада. Да и к чему они, уточнения? На заставе и без него наверняка приняты все необходимые меры, не первый день служат. Об остальном он узнает на месте…
Машину, пока она не выбралась на шоссе, сильно трясло. Прыгала, мельтешила перед глазами резиновая планка «дворника» на стекле. Планка была в длинных продольных рубчиках, они почему-то назойливо лезли в глаза, запоминались.
Лагунцов нащупал ноющей рукой тумблер и выключил рацию.
— Миша, останови. Иди открой ворота. — Собственный голос показался чужим. — Дремова нашего бандиты убили.
В ту же минуту почувствовал: сзади ему в плечи, сминая погоны, вцепился Шпунтов — совсем еще мальчик, — истошно повторяя:
— Что? Что?
Капитан не шелохнулся, и Шпунтов, придя в себя, тяжело сел на свое место. Пресняк разматывал и снова наматывал шнур темной, очень похожей на тяжелую гантелю телефонной трубки, все еще медлил, будто не знал, что ему делать дальше.
— Чего ждете? — строго спросил Лагунцов. — Открывайте ворота — и домой!
Дремов… Вот он стоит, как прежде, перед глазами: живой, невредимый, всем доступный и близкий. Вот знакомым плавным движением протянул руку, указывая на что-то видное ему одному, вот заговорил с тобой, а ты, сколько ни силишься, не разберешь ни единого слова, хотя точно знаешь, что ведь говорит он, говорит! — потому что губы его шевелятся, а от напряжения у него слегка подрагивает на шее тонкая голубая жилка; вот чем-то внезапно огорчился, и словно тень набежала на его лицо, мелькнула в глазах каким-то щемящим сожалением, никому не ведомой укоризной; вот вновь лицо разгладилось, стало безмятежным и радостным… Но уже что-то мешает тебе разглядеть его подробно, как прежде, какая-то дымка пала на глаза, сгладив, размыв черты дремовского лица… Уже откуда-то вторгается в тебя резкий, режущий слух, оскорбляющий все живое повтор: его нет, его нет…
Нет человека! И Лагунцов невольно думал: как жестока, как порой несправедлива бывает судьба! Человек учился в школе, к чему-то себя готовил, наверняка любил мать, любил природу, радовался солнцу, улыбался знакомым, друзьям — и в какой-то ничтожный миг человека не стало… Странная мера у жизни! Странно то, что́ она кладет на чаши весов судьбы: двадцать лет и одно роковое мгновение…
Машину мотало из стороны в сторону, словно она была неуправляемой. Давило виски, незнакомо, круто схватывало сердце, мысли путались. Саша, Саша… За что? Не война ведь, уж сколько лет мир на земле! А на границе а сегодня стреляют…
Даже спустя много дней Лагунцов все еще не мог примириться с мыслью, что нет Дремова. Горечь, боль невосполнимой утраты жгли душу, словно на нее безжалостно капали и капали раскаленным металлом. Дремова уже нет и не будет среди тех, кто несет службу… В каждом, кто приходил на заставу — нескладных, почти ничего еще не умеющих восемнадцатилетних юношах, — Лагунцов видел и свою опору, и надежду на будущее. На его глазах улыбчивый паренек Саша Дремов постигал грамматику военного дела…
«Как теперь матери-то? — сокрушался Лагунцов. — Она все глаза повыплачет, а как помочь ей, чем облегчить ее страдания?»
И Лагунцов вновь и вновь возвращался к происшедшему, восстанавливая его во всех деталях, словно это могло что-то изменить, задержать выход Дремова в свой последний роковой наряд на границу…
В тот день сержант Дремов наскоро собрался в наряд с пограничником первого года службы рядовым Олейниковым. Инструктировал и отдавал им приказ на охрану границы старший лейтенант Завьялов. Получив приказ, Дремов бодро, с каким-то небывалым подъемом отчеканил:
— Есть, выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!
Уже на выходе из казармы, хлопнув Олейникова по плечу, весело сказал напарнику:
— Вникай, Петро! А я пойду прощаться с границей…
«Попрощался!..» — Лагунцов сжал ладонями виски, пытаясь как можно яснее представить себе всю картину, словно был третьим в том парном наряде…
ПОСЛЕДНИЙ МЕТР
…Дойдя до центра участка, наряд свернул на правый фланг, двинулся по ластившейся к камышам скользкой тропинке, едва заметной под ногами. Луна над взгорочком лежала почти на земле — была на исходе ночь с долгим поздним рассветом.
Миновали заросли вереска, за которыми Олейникову поначалу, в первые дни службы, всегда чудилось что-то враждебное. Прислушались, остановившись, когда вдалеке, у кромки чистой воды, тяжело ворохнулся оставшийся на зимовку больной лебедь, которого пограничники подкармливали.
Под ногами прогибались доски настила на коротких бревнышках, вросших в топь. Вода, просачиваясь сквозь широкие щели, тонко свистела, как туго натянутая рыболовная леска. Гребешки волн, попадая в лунный отсвет, отливали тяжелым серебром. Блики исчезали, вспыхивали другие.
— Петро! — спрыгивая с досок негромко позвал Дремов. — Чего такой грустный?
— Ничего не грустный. Такой, как всегда…
— Не скажи. Уж я-то тебя изучил!..
— А ты сегодня больно веселый, — осторожно заметил Олейников старшему наряда.
— Эх, Петро, не поймешь ты… Я ведь два года здесь на службу ходил, каждый камешек, каждый кустик вот этими, — показал в темноте на руки, — обшарил. Потому и хочу с границей проститься. Может, завтра придет приказ — и до свидания. Так вот и уехать, не взглянув в последний раз на границу? Шутишь, брат. Я потом бредить службой буду и клясть себя, что не простился.
Они миновали последние метры гати, проложенной посуху, и начали спускаться с пригорочка к дозорной тропе. Дремов продолжал:
— Подыми меня ночью, приведи сюда и спроси: где мы? До метра тебе все определю. Погоди, ты тоже такое узнаешь… На, держи! — И передал Олейникову продолговатый пенал прибора ночного видения. Достал из кармана телефонную трубку с намотанным на шейку шнуром.
— Всё, Петр, пришли. Теперь помолчим. Служба!
Дремов подключил телефон в розетку, доложил дежурному по заставе о прибытии на участок, получил ответное «добро», потом легко миновал скользкий, будто намыленный, скат, спустился вниз по дозорке к контрольно-следовой полосе. Олейников едва поспевал за старшим наряда, боясь потерять положенную дистанцию.
Стоя внизу, Дремов подождал Олейникова, включил фонарь и молча махнул напарнику рукой: пошли.
И странное, непривычное спокойствие тотчас овладело Олейниковым. Смотрел на долговязую фигуру, на слегка повернутую в сторону сопредельного государства голову опытного сержанта и чувствовал, как отпускала обычная на границе настороженность, ослабевало напряжение.
Дремов шагал спокойно, луч мощного аккумуляторного фонаря ровно ложился на контрольно-следовую полосу, не мельтешил, высвечивая между борозд малейшие углубления и вмятины. Под ногами хрустели смерзшиеся комочки земли, потрескивал тонкий ледок. Местами на земле, особенно в низинах, белел редкий в этих краях снег, прихваченный морозцем, и луч фонаря в таких местах осветлялся, рассеивался.
— Год с лишним назад, — останавливаясь, шепотом сказал Дремов, показывая на некогда густое, а теперь голое ивовое дерево, — здесь получил крещение.
Олейников проследил, куда показывал старший наряда. Узкие и темные листики осыпавшейся ивы вмерзли в землю, плотно укрыли ее, сделав пятнистой, как маскхалат.
— Нарушитель здесь в резиновой калоше на одной ноге перескакал КСП. Ушлый попался. Думал, забыли такой старый прием, не разберемся. Вот так-то.