Мать развязала на поясе широкий плат, где береглась горбуха ржаного хлеба (бутылка молока топорщилась горлышком из ягоды в ведре), потом, вроде не замечая разгоревшихся ребячьих глаз, приладила платок половчее и опять завязала хлеб на животе.
– Бери себе втихомолочку да спасибо говори Боженьке – не забывай. Вот… Другие-то себе и сами, поди, найдут – лес большой, ягоды полом, всем за глаза хватит, только не ленись. А уж тебе Бог дал – бери, головой не верти. Или уж, ладно, мне на ушко шепни, а уж я ходом прорву до ягоды…
Мать весело подмигивает Ванюшке и пристраивается к голубичнику половчее, как будто с подойником к вымени коровы Майки, потом начинает брать, разгоняясь н разгоняясь руками, замысловато кружа ими, точно привораживая и ластясь, приманивая ягоду к пальцам. Ванюшке, зачарованно следящему за материными руками, так и кажется, так и видится, что ягода синими струйками течет сквозь мельтешащие материны пальцы прямо в ведро, где уже бугрится у самых ведерных полосок; и голубика чистенькая, без единого листочка, синеватая, в сизом туманце.
– Ну, ладно, хватит лясы точить, пора и за дело браться. Присаживайтесь-ка подле меня и берите. Неча по лесу хвостаться. А то ежлив такие вырастете – в поле ветер, в заде дым – дак и всю жизнь пробегаете, задрав шары, и жизни путем не увидите. Тоже улетит, навроде ягоды…
XII
Мать наговаривает то ли самой себе, то ли ребятам, а уж вовсю берет голубицу и берет не глядя, словно видя ее пальцами, что за полвека – в трудах от темна до темна – стали зрячими. Говорок ее все тоньшает и тоньшает, обращаясь в паутинку, потом и вовсе гаснет. У ребят же после материных слов, как роса погожим утречком, тут же просыхают выпавшие на глаза крупные, с ягодины, слезы. Косясь на материны проворные руки, выдаивающие ягодник, Ванюшка с Веркой тоже начинают брать; вначале поклевывают там-сям, как цыпушки пшено, а потом пальцы мягчеют, разгоняются, и дело идет быстрее.
– Ну, ничо, ничо, шибко-то не переживайте, нам и этого хватит за глаза, и на том спасибо Боженьке, – утешает мать, чтобы подбодрить ребятишек, чтоб не сбилась охотка и снова куда ни кинулись. – Вот так берите живо, а то, гляжу, и небо морочает, как бы дождик не прихватил… Да ты, сына, куст-то не мни, не ломай – на другой год, глядишь, опять сюда же привалим, а ягодка вот она, поджидат нас. А то кого же ты всем животом навалился на ягодник. В наклонку-то тяжело?.. Молодой еще, молодой на карачках-то полозить возле ягоды. Это еще мне, старухе, куда ни шло… Прямо, всю поясницу изломало – к дождю, ли чо ли?.. Не дай бог дождя, и так залило… Счас-то хошь ладно, греет мало-мало… Вот ягодка и пошла… О-ой… – вздохнула мать, – сколь мы ее раньше перебрали, дак вам и не снилось, – бочками набивали… Ты, сынок, слушай-то слушай, да и руками шевели… Шу-ура!.. Шу-ур!.. – кличет мать свою старшую, а когда она отзывается, продолжает поминать ранешнее. – Вот, значит… Тятя-то наш коня запряжет, три кадушки на телеге привяжет, потом нас, девок, насодит, да и в тайгу с песнями. А там уж гаевунами[8] били… Счас-то с гаевунами делать некого, лист сшибать, – нет путней ягоды… нету, чо и говорить… Ранесь ее пошто-то много было – раз-другой гаевуном фуркнешь, вот те и ведро. Потом на поляне холстину или брезент расстелишь пошире, да и веешь ягоду на ветру. Красиво глядеть: как дождь синий льет, когда голубицу из ведра сыпешь на холстину. Посвистывам ишо, бывало, – ветерок подманивам. Ежлив ладный-то ветерок, дак лист весь на сторону и отлетат, а ягодка чистенька… И так, бывало, навеешься, что в глазах синё. И ночью-то спишь, и всё перед глазами навроде синий дождик…
Говорок материн иссякает, тает голубоватым дымком, а уж вместо говорка березовой листвой шелестит песня:
Ой да, развесе-е-елое-е было то вре-е-емя-а,
Да ли, когда мил, о-ой, когда мил-то меня лю-убил,
Когда ми-и-ил-то меня люби-ил.
Ой да теперь, о-ой, тепе-е-еря-а-то он меня не любит…
Ванюшка сперва не может понять, откуда веет тихая песнь, оглядывается, потом чутко замирает и, увидев, что напевает мать, – она едва шевелит отмягшими губами, – тут же смущенно склоняется к голубичнику. А песнь, раскачиваясь, вытягиваясь на звуках, грустно подрагивая, то гаснет, то опять запаляется, сладостной печалью щемит и щемит Ванюшкино сердце, и парнишке – стеснительно опустившему глаза долу, словно он негаданно подглядел что-то сокровенное, потайное, – никак не верится, что поет мать, что это ее голос, мягкий и нежный, совсем не такой, с каким она жила в будни и голосила за хмельным столом. Чудилось, и лес, и голубичник поют вместе с ней, или даже вместо нее. И от всего этого мать, привычная, незамечаемая, становится далекой-далекой и загадочной…
Да ли он сме-ё… ой, он смеется на-а-адо мно-ой,
Он сме-е-ется да надо мно-ой,
Ой да, он сме-ё… ой, сме-е-ется да-я надо мно-ой,
Да ли, над девчо-о… ой, над девчонкой моло-о-одой…
Час ли проходит, полчаса ли, Бог знает, а ребятам, завлеченным ягодой, кажется – одно синевато промерцавшее перед глазами мгновение, а уж мать кличет Шуру, и когда та приходит с полным ведром голубицы, усаживается на сухое место под кряжистой сосной, потом из платка, подвязанного на животе, вынимает добрую горбуху хлеба и, разломив ее на четыре ломтя, выкладывает себе на подол и тут же пристраивает варенные в мундире картошины, яйца вкрутую, потом развязывает цветастую тряпицу с солью, и уж затем откуда-то из-под кустика, из тенечка, выуживает бутылку с молоком.
– Скисло, поди… – вслух думает мать и, выдернув зубами деревянную пробку, отхлебывает глоток. – Но ничо, пить можно. Э-эй, ребятушки-козлятушки, усаживайтесь поближе. Маленько пожуем… А то уж промялись, поди.
– Мам, мам!.. еще пособираем, – горячо просит Ванюшка.
– Пробегали по лесу, – ворчит по-матерински рано повзрослевшая Шура, – а тут спохватились, когда уже домой надо идти.
– Не ругайся, Шура, – подмигивает ей мать. – Они же маленькие…
– Маленькие… А ягоду есть удаленькие. Ежели еще со сметаной да сахаром.
– Ничо они побегали, да и угомонились, брать начали. Ребятки!.. без вас все съедим, ничо не оставим.
– Не, мы еще поберем, – упирается Ванюшка. – Сама ягода пошла. На курешок напали…
– Ладно, ладно, перекур с дремотой. Всю ягоду не соберешь, а и на том слава Богу, – мать, прижимая, елозит ведром, чтобы усадистей и устойчивей примостить его в голубичнике, – а то ребятишки опрокинут; в ведре же, большом, двенадцатилитровом, уже под самую завязку, и голубица – на загляденье: крепкая, хрушкая, с нежно-сизоватым налетом на бочках, сквозь который из самой глуби призрачно высвечивает голубизна. Ягоды, словно тронуты легкой изморозью… Повязывая ведро платком, мать переживает: мол, бравая ягодка, а стемнеет, обмякнет и побьется, когда Шура притортает ее в деревню – дальний свет, тридцать верст по ухабам.
– Оглохли вы там? – снова окликает мать ребят.
Ванюшка же с Верой не слышат матери, боясь оторваться от ягодника, отстать друг от друга, нет-нет да и ревниво косясь в котелки, которые уже вот-вот будут полнехоньки, даже с опупком, – с бугорком, значит. У Ванюшки от старания и от того, что брать голубицу приходится внаклонку, почти без разгиба, к носу приливает холодная сырость, и на самом кончике носа зависает прозрачная капелюшка. «Ишь, заработался, даже нос некогда вытереть…» – одобрительно улыбается мать.
– Нос-то, парень, выколоти! – кричит Шура брату. – Вон об березу и выколоти, а то скоро в котелок сопли уронишь.
Но Ванюшка пропускает Шурины слова мимо ушей, – некогда сморкаться, он счастлив – обогнал сестру. Котелок у него побольше Вериного и уже полный, а теперь он берет прямо в кепку.