Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вышла иркутяночка не из красы… тоска-доска и два соска, как во злом хмелю оценил Илья… да и лета поджимали, вот и побоялась: не найдешь паренька, прыгнешь за пенька. А когда женихались, таким ловким и мастеровитым выказал себя, всё в руках горело; так уж пасла его, унижалась, вымаливая ласковый взгляд, будто и согласная на то, что поматросит да бросит. Пожалел, приветил, а Фая, на то и швея, быстро пришпилила паренька к своему подолу, сноровисто отшив деревенских зазноб, что заманисто крутили возле игривого морячка туго перепоясанными, сборчатыми юбками. А ведь иные на корню сохли по краснобаевскому парню, клюнув на его комлистую стать и песни, которые он браво пел под баян на деревенских посиделках и приозерном пятачке, – там форсистые парни и девчата промеж «Дунайских волн» уже разучивали прыгучие и ревучие заморские хали-гали. Но Илья, как сам говаривал, привечал лишь русские народные да блатные, хороводные…

Краснобаевская родова – пятеро парней и три девки – пошла в отца, укырского гармониста, игручая либо певучая; лишь малому оттоптал медведь лопухи-ухи, но опять же любил слушать и веселые, и слезливые родные напевы, и слушал до сладостного обморока, в песенном ветре кружась и паря над тайгой и степями, отлетая душой в поднебесную синь. Но если отец уже годом да родом брал в руки тальяну, а три краснобаевских сына, Егор, Алексей да Илья, парнишками редко маяли гармонь, то большак Степан хромку смалу из рук не выпускал, с ней в обнимку ночевал; а как гармонь из моды выпала, махом баян освоил и колесил вместе с голосистым хором по деревням и даже в городе играл. Растолмачить бы ему, случаху, ноты, и вышел бы в артисты, но молодая да властная жена Августа, заправлявшая бухгалтером в сельпо, спохватилась – скрутится, сгуляется мужик с ветродуйными певичками, – быстро списалась с золотым городом Бодайбо, куда новожени вскоре и укочевали. Там Степан выучился в техникуме, одного за другим наплодил двух ребятишек, и коль работы по службе и по дому стало невпроворот, то уже редко, лишь по красным денькам, доставал украшенный переводными картинками, сладкозвучный баян.

Илья же без песни жить не умел и не хотел, баяном, к коему прирос на флоте, не попускался, оттого и, потеснив своего большака, славился на весь Еравнинский аймак добрым песельником, гармонистом-баянистом, да тем еще, что, смалу отчаянный, наловчился объезжать диких коней. Впряжет в сани дикошарого жеребчика, загонит по самое брюхо в глубокий снег и понужает, пока с того семь потов не сойдет, а с ними и весь урос слетит.

ХVI

– Не по себе ты, Илья, березу завалил, – вздохнул отец. – Запрягай дровни, ищи ровню. Ты – крутель-вертель… Тебе бы брачёху[12] с бараньего гурта – в саму пору.

Вместо ответа Ильюха, отмахнув руки, словно хотел обнять отца, пропел на мотив «мадьярки»:

– Вышла бурятка на берег Уды, бросила в воду унты… Знатьё бы, так братскую бы взял, – мне сподручнее.

– Во-во, как материн брат Ваня Житихин. С брачёхой окрутился, живет в тайге, раз в году в бане моется, пню горелому молится… А Фая – культурная… Родова свое берет – хошь и орусевшая, а всё немка. Я, паря, на Германию в войну поглядел, – вот где порядочек-то, а!.. Русским-то о-ой как далеко до немцев… Не-ет, чо ни говори, Фая – хозяйка, не чета тебе, иману бесхозному…

Укорял отец сына, жалеючи Фаю, на кручину свою девью угодившую не в крепкие, домовитые руки, а Ильюхе, бродяге и бездомке, навроде чабана-кочевника. Ему что, дождь вымочит, солнышко высушит, степные ветры кудерьки расчешут, а на своем хозяйском дворе хоть трава не расти. А Фая была хоть и не из красы в отличие от своего суженца – сухая, мосластая, носастая, – но да красоту не лизать, Ильюху-дурака не отесать; зато уж попалась строгая, домовитая и, не в пример иным деревенским бабам, редкая чистотка, шибко уж порядок любила. А Илья любил простор и свежий воздух, – бывало, до покровского снега, до первых зазимков ночевал в телеге под звездным небом, потом уж перебирался на сеновал и лишь в канун рождественской стужи кочевал в избу. Любил Илья и своих земляков… Если Фая, обихаживая семейное гнездышко, гостей, особливо простых работяг, не привечала, то Илья уродился характером широкий, как Сибирь, – за эдакую широту и за то, что любил петь про Сибирь, деревня величала краснобаевского парня на буряткий лад – Ильюха-шыбирь; и на первых порах его совместной жизни с Фаей народ из дома не выводился. Рыбаки ли из неводной бригады, чабаны ли, скотники и пастухи с гуртов и ферм, – все подворачивали к дому Краснобаевых, когда там хозяйничал Ильюха-шыбирь; не скупясь, щедро одаривали мясом ли, рыбой ли, после чего пир горой и дым коромыслом, а изба не топлена. Иные норовили остаться на ночлег. Но Фая, которой надоело грязь за мужиками выворачивать и слушать их соленые-перченые деревенские байки, быстро отвадила гостей, – кого пристыдила, кого выпихнула взашей, и дом притих, построжал, стал походить на саму молодуху. Илья с этим долго не смирялся, но Фая, девка настырная, одолела, и друзья шыбирины стали забывать дорогу к избе Краснобаевых, хотя и хозяин теперь все реже и реже казал глаза в семейном гнездовище. К тому же Илья нет-нет да и гонял скот то в Читу за триста верст, то из Монголии, так что Фая вдовела при живом муже.

– Да … – отец глянул в горницу, где посиживал его малой, – Танька-то большая, послушная, а вот Ваньке, неслуху, молодуха вправит мозги, покажет кузькину мать. Не слушался отца, послушайся кнута.

– Ты, батя, не переживай, я братку в обиду не дам, – Илья выставил огрубелую короткопалую ладонь, будто заслоняя Ванюшку от Фаи.

– Тоже фелон[13], навроде тебя, растет, – проворчал отец, вечно скорбея, что Ильюха и Ванюха не в Краснобаевскую родову пошли, ловкую и расторопную.

– Ну, мне-то, батя, некогда фелонить. У меня вот тут, – Илья похлопал ладонью по медвежалому загривку, – полторы тыщи крупного рогатого, да пять тыщ овец. Шибко не пофелонишь… А насчет Ваньки, тут баба надвое сказала. Про меня уж чо говорить, а малой-то не дурак растет. И малюет браво, и язык ладно подвешен. Эй, Тарзан! – кликнул он Ванюшку по семейному прозвищу. – Покажи-ка чего намалевал?

Ванюшка кинулся было из горницы со своим альбомчиком, где нарисовал по памяти лесничью избу у изножья соснового хребта, но споткнулся об отцовское бранливое слово.

– Балабол, весь в своего крёсного, Ваню Житихина.

– Про Житихина не скажу, а наш, может, еще и художником станет. Глядишь, и нарисует, и прославит нашу Краснобаевскую родову, да и материну, Житихинскую.

– Болтаешь языком, как боталом[14] коровьим.

– Ну, тогда споем, батя, – Илья тут же затянул на колени баян, пробежал пальцами по ладам и басам, потом голосисто взыграл и запел, насмешливо глядя на отца, словно похваляясь своим вольным нравом:

Живы будем, не помрем,
И сыграем, и споем…
Эх, батяня, дел не счесть,
Денег нету, песня есть…

ХVII

Выгулявшись, опохмелившись, после сурового назидания молодухи, отец с грехом пополам запряг Гнедуху, погрузил мало-мальские харчишки, какие припасла Фая, и отчалил в тайгу. А коль брат Илья от зари до зари лечил и легчил скотину, а то и вовсе уезжал с ночевыми и возвращался порой на развезях, чудом выпрягая кобылешку из телеги, то Ванька с Танькой угодили в суровые молодухины руки.

Бредил Ванюшка школой уже с весны, когда снег еще не сошел, но по солнопекам, на проталинах проклюнулись оповестники весны, – цветы-прострелы, похожие на желтоватых, голубоватых, пушистых цыплят. И потом все лето жил в нетерпеливом и счастливом выжидании осени; впереди светило нечто новое, волнующе красивое, должное круто и празднично переменить его жизнь, обрыдшую своим однообразием, когда день ото дня не отличишь. Вот почему, перекинув через плечо сшитую матерью на руках холщовую сумку-побирушку, куда уложил книжки и тетрадки, сломя голову побежал учить азы и буки.

вернуться

12

Брачёха – бурятка.

вернуться

13

Фелон – ленивый, беспечный, недомовитый.

вернуться

14

Ботало – колокольчик, который вешали на коров, чтобы легче вечером искать в лесных лугах.

12
{"b":"268459","o":1}