– Но ты, батя, дал дрозда! – восхитился Илья. – Во, память, а! Ясно море, надо выпить за тебя. И за мать нашу…
– Воспитай детище с прещением, – продолжил отец, раззодоренный почтительным вниманием молодухи, – и не смейся к нему, игры творя; в мале бо ся ослабши, в венце поболиши, скорбя.
– Ты, отец, маленько толмачишь, чо набормотал? – поинтересовался Илья. – Или так молотишь?
– Ну-у… мало-мало смекаю, – уклончиво отозвался отец.
– Но, батя, память у тебя…
– Запомнишь, Илья, ежели учитель прут наготове держит..
– Да, – сурово одобрила церковно-приходские нравы молодуха, – хорошо учили. Я про религию не говорю, – мракобесие, конечно, от темноты, – но что учеников в ежовых рукавицах держали, это правильно. Теперь нету строгости, вот и растут хулиганы да бестолочи…
Илье показался разговор нудным, и он высоко поднял граненый стакан, где плескался «сучок».
– Выпьем, батя, за тех, кто в море, в Улхусаре, Хараноре![10]
XIV
Хотя уговорили уже и поллитру «белой» и ополовинили бутылку круто разведенного спирта, отец и сын сидели крепко, и прежде чем упереть рога в пол – завалиться спать, многожды бранились, мирились, обнимая и целуя друг друга.
– Загинешь ты, Ильюха, ни за понюх табаку… – жалостливо косился отец на сына.
– Почему загину?! – Илья округлил и выпятил полосатую грудь. – Я – моряк, меня никакой шторм не свалит, – и, словно в подтверждение, пропел: – На палубу вышел, а палубы нет – сказал кочегар кочегару…
– Моряк – с печки бряк, растянулся, как червяк, – подразнил отец. – Неприлаженный ты к жизни… Да тебя с твоим ремеслом в деревне с руками бы оторвали. Озолотиться можно. А ты как с армии пришел в бушлате, так его по сю пору и не сымашь с плеч. Истлеет скоро – третий год пошел.
– А мне, батя, и так ладно. Мне почо форсить?! Девок завлекать?! Дак они мне и в бушлате проходу не дают…
– Ой, ой! – брезгливо покосилась на него Фая. – Нашел чем похваляться.
– А насчет озолотиться, – не слушая жены, договаривал Илья, – так не в тем счастье, батя. Ясно море…
– А в чем счастье?! – снисходительно усмехнулся отец – Растолмачь старику. Ты прошел огни и воды, плавал в море, в Улхусаре, Хараноре …
– Счастье, батя… – Илья поскреб затылок. – А чтоб народ тебя любил. Не имей сто рублей, а имей…
– О-о-о… – замахал на него руками отец. – кого городишь?! Ты с с материным братом, Ванькой Житихиным адли – пара ичиг. Тот ишо и Боженьку сует… Любят, Ильюха, у кого в кармане бреньчит. Будут побрякунчики, набегут и поплясунчики. Такую любовь покажут, что небу жарко станет…
– Не-е, батя, это не любовь. Такие поплясунчики до первой волны… Как в песне, батя. – Илья пропел:
– «Люблю тебя я до поворота, а дальше как получится…»
– Мудрён, у кого карман ядрён. Вот где счастье…
– А вот дед наш Калистрат иначе присказывал: хочешь жить счастливо, паши не лениво.
– Ишь, кого помянул, – смутился отец, вспомнив своего тятю, который сам пахал от темна до темна и другим не давал лодырничать, который гонял его, ловкача, норовящего лишний раз проехать на чужом загорбке. – Ушли, паря, старые времена, теперь такая жись… крутись, вертись… А ты чо, Фая, к печке жмешься, как неродная?! – чтобы не тянуть пустомельные басни, оберулся отец к молодухе. – Присела бы с нами за компанию.
Илья подошел к Фае, дурашливо обнял ее, лобызнул в щеку.
– Садись, моя чернявочка, пригуби рюмочку да споем, – привычно окрылив руки, затянул: – «Я бродил среди скал, я четушку искал… Огонек, огонек…»
– Да отвяжись ты! Нажрался, как свинья…
Илья целко и опасно прищурился на Фаю и отстраненно, с холодком, величая по отчеству, упредил:
– А вот так, Фаина Карловна, мужику говорить рисково. Особливо, выпимшому. Тут и до греха рукой подать. Ясно море…
Молодуха, окатив пьянчуг злым и презрительным взглядом, ушла ночевать к подруге, перед тем так осерчало хлопнула дверью, что испуганно заметался огонь в керосиновой лампе. Илья успел крикнуть ей вслед:
– Можешь, и вовсе не ворачиваться! Зад об зад, и кто дальше улетит… Ишь, волну гонит…
– Худо живешь, Илья, – укорил отец сына. – Не ценишь Фаю. Она ить вроде из немок, порядок любит, не то что наши халды деревенские. Жалеть ее надо…
Сын хотел было огрызнуться: дескать, чья бы корова мычала, твоя бы молчала. Шибко ты нашу мать жалеешь – как с войны пришел, пьешь да гоняешь… Но Илья сдержал язык – отец все же, и лишь досадливо махнул рукой в сторону двери:
– Пусть идет. Ишь, сера, что свинья, а зла, как змея…
– Ты, паря, пошто так про жену-то?! – возмутился отец.
– Вобла вяленая…
– Видели, поди, очи, что брали к ночи.
– Не лежит душа…
– Ничо-о, полюби – через год понравится. Пригожая жена, паря, тоже лишняя сухота.
– Вот ты мне, батя, скажи, отчего так? Девушки хороши – медовые пирожки, но откуль злые жены берутся?
– Баламут ты, Ильюха. Тебе, дурню, подфартило, хозяйку в избу привел, а ты не ценишь свое счастье.
– Счастье… Не, батя, я с ее спесь-то собью. Помнишь, как дед Калистрат говорил: не скот в скоте – имануха, не зверь в зверях – суслик, не рыба в рыбах – рак, не птица в птицах – нетопырь, не муж в мужьях, кем жена владеет…
– Ловко баишь, – подивился отец. – Ишь чо припомнил. Да не те, Ильюха, времена…
– Те, не те… Кто хозяин в дому? Ясно море, я! По-моему и будет. Я, батя, моряк…
– Во-во, грудь моряка, зад старика… Про тебя уж в деревне лихая слава идет: худо, Илья, живешь…
Сын подивился отцовым наставлениям – сам ведь не чище: овес от овса, пес ото пса, – усмехнулся и широко зевнул:
– Ничо-о, отец, меня в деревне уважают. Я ить нарасхват – конский врач по женским болезням.
– То-то и оно, что конский врач… Тебе чо, рад Илья, что опоросилась свинья. Вот и все твои заботы…
XV
Илья, оттрубив пятилетнюю службу на Северном флоте, выучился на ветфельдшера и теперь ветеринарил в племенном совхозе, где искусственно и натурально выводили и ро́стили породистых симментальских коров, герефордских бычков и забайкальских тонкорунных овец. Мотаясь на коне по степным бараньим гуртам, по молочным и откормочным фермам, лечил совхозную скотину. Попутно правил и деревенскую скотинешку, а чаще, легчил быков и боровов, чтобы вес нагуливали, не сжигали жир и сало, норовя продолжить племя.
Был Илья коновал отменный, потому что и учение прошел, да и вырос при скотине, – у раскулаченного деда по забайкальским степям паслись стада коров и табуны коней. Был Илья и безотказный: ночь-полночь подымут – у того бычок какую-то холеру сжевал, вот и понос кровавый, у другого непутная телка бок пропорола, у третьего корова-первотелка не может растелиться, – Илья покряхтит, да делать нечего: котомку в зубы и пошел править скотинешку. Правил с шутками, прибаутками, а то и с придурью: занедужила коровенка, отпахнет той жевалку, а хозяина просит: «Глянь-ка корове под хвост… Видишь меня?.. Нет… Пишем: заворот кишок…» Был Илья и не хап: шмат сала пихнут за правеж, и тому рад. А коль в деревне наловчились за пылкого жеребца, обращенного в сивого мерина, да за выложенного быка расплачиваться «белоголовым сучком»[11], то Илья приноровился и к выпивке. К тому же под рукой всегда водился и казенный спирт. Месяц, бывало, держится, потом сорвется, загуляет, но, к его чести сказать, работой не попускался.
Кто на борзом коне замуж поскачет, скоро поплачет, и Фая, конечно, спохватилась, что с молодого глупа кинулась в объятья распотешного морячка, подметавшего деревенские улицы расклешенными гачами, лукаво напевая под баян:
У гармошки семь пружин,
Девкам головы кружим,
Закружим да завлечем,
Потом другим кружить пойдем…